После чая мистер Хейл встал возле камина и, время от времени тяжело вздыхая, о чем-то глубоко задумался. Миссис Хейл вышла, чтобы обсудить с Диксон сбор зимней одежды для бедных. Маргарет готовилась к обычной нестерпимой скуке наполненного жалобами матери бесконечного вечера и мечтала поскорее подняться к себе, чтобы вновь предаться размышлениям.
– Маргарет! – неожиданно произнес мистер Хейл с таким откровенным отчаянием, что дочь вздрогнула. – Эта вышивка очень важна? Иными словами, ты можешь ее отложить и зайти ко мне в кабинет? Хочу обсудить кое-что крайне значительное для всех нас.
«Крайне значительное для всех нас». Получив отказ, мистер Леннокс никак не мог улучить минуту и поговорить с отцом наедине. Иначе дело действительно обстояло бы крайне серьезно. Во-первых, Маргарет стыдилась того обстоятельства, что до такой степени повзрослела и превратилась в женщину, что нашелся человек, пожелавший на ней жениться, а во-вторых, не знала, как отец отнесется к ее отказу принять предложение мистера Леннокса.
Вскоре стало ясно, что волновалась она зря: мистер Хейл намеревался обсудить вовсе не недавнее неожиданное событие, а что-то другое. Усадив дочь рядом, он поворошил угли в камине, задул свечи, несколько раз глубоко вздохнул и только после этого собрался с духом и, запинаясь, с трудом проговорил:
– Маргарет, я решил оставить Хелстон.
– Оставить Хелстон? Но почему, папа?
Мистер Хейл молчал рассеянно перекладывая с места на место бумаги на столе, несколько раз открывал рот, но, будто не осмеливался заговорить, снова закрывал. Маргарет, мучительно наблюдая за страданиями отца, переживала.
– Папа, милый! Почему? Ответь!
Внезапно в нем произошла разительная перемена: он прямо взглянул на дочь и медленно, с неестественным спокойствием произнес:
– Потому что я не могу больше служить священником англиканской церкви.
Маргарет не ожидала такого ответа, полагая, что вечное недовольство и бесконечные стенания матери в конце концов убедили отца покинуть любимый Хелстон и переехать в одно из величественных молчаливых пространств, которые время от времени доводилось видеть в городах вокруг соборов. Конечно, выглядели они солидно и торжественно, но если ради них требовалось покинуть Хелстон, то ничего, кроме печали и душевной боли, не вызывали. И все же самый ощутимый удар нанесли последние слова отца. Что он имел в виду и что пытался скрыть? Лицо его, искаженное страданием, едва ли не умоляло о сочувствии и пощаде, доставляя Маргарет нестерпимую боль. Что, если отец оказался каким-то образом замешан в истории с Фредериком? Брат нарушил закон. Неужели из-за естественной любви к нему отец потворствовал каким-то…
– Так в чем все же дело? Скажи, наконец, папа, почему ты не можешь продолжать служение? Если бы епископ услышал все, что нам известно о Фредерике и несправедливом, жестоком…
– Фредерик здесь ни при чем. Эта история епископа не интересует. Дело во мне. Я все тебе объясню, Маргарет, отвечу на любые вопросы, но обещай, что больше никогда не заговоришь на эту тему. Я готов принять последствия своих мучительных, отчаянных сомнений, однако обсуждать причину страданий невыносимо.
– Сомнения, папа! Твои сомнения касаются религии? – предположила Маргарет, совершенно потрясенная.
– Нет, религия не вызывает вопросов и не рождает смятения разума.
Он замолчал, и Маргарет судорожно вздохнула, ощутив приближение катастрофы. Но вот он заговорил снова – торопливо, сбивчиво, как будто спешил переступить роковую черту:
– Думаю, напрасно описывать давнюю тревогу, стремление понять, имею ли я право на служение, попытки заглушить затаенные сомнения авторитетом церкви. О, Маргарет! Как я люблю святую церковь, откуда должен быть изгнан!
Не в силах продолжать, отец закрыл лицо руками. Маргарет тоже не знала, что сказать; начало предвещало какую-то страшную тайну вроде решения обратиться в мусульманство.
Со слабой улыбкой отец проговорил:
– Сегодня я прочитал о двух тысячах священниках, оставивших церковь и пытавшихся вернуть себе доброе имя, однако все напрасно. Напрасно! Боль слишком остра.
– Но, папа, достаточно ли глубоко ты обдумал свой шаг – такой ужасный, такой опасный шаг? – воскликнула Маргарет, не в силах сдержать рыдания.
Главная опора дома: вера в несокрушимую, безусловную непогрешимость любимого отца – внезапно покачнулась и рассыпалась. Что можно сказать? Что предпринять?
Горе дочери заставило мистера Хейла собраться, чтобы найти слова утешения. Он подавил душившие, готовые пролиться слезы, встал и снял с полки книгу, которую часто читал в последнее время и где, как ему казалось, черпал силы, чтобы ступить на избранный путь.
– Это откровение человека, когда-то, подобно мне, служившего сельским викарием. Написано более полутора веков назад неким мистером Олдфилдом, священником прихода Карсингтон в графстве Дербишир. Его муки закончены. Он доблестно сражался.
Две последние фразы мистер Хейл произнес едва слышно, а потом начал читать вслух:
– «Когда невозможно далее продолжать работу, не принося бесчестия Господу и позора Церкви, не разрушая цельность собственной души, не раня совесть, не лишившись покоя, не утратив веру в возможность спасения, – иными словами, когда условия, в которых придется продолжить (если ты готов продолжить) труд, греховны и не угодны Богу, – верь. Да, верь, что Всевышний обратит твое молчание, отстраненность, лишения и потери во славу его и евангельской истины. Если Господь не найдет тебе применения в одном качестве, то обязательно использует в другом. Душа, готовая ему служить и его почитать, никогда не утратит возможности действовать. Ты не должен ограничивать безмерность Всевышнего, считая, что ему ведом лишь единственный способ обратить тебя в инструмент собственного прославления. Он сможет сделать это посредством твоего молчания точно так же, как посредством проповеди; через твое бездействие так же, как через усердную работу. Это не притворная попытка сослужить Господу величайшую службу или исполнить тяжкий долг, способная искупить малейший грех, хотя сам этот грех и позволил тебе исполнить долг. Поверь! Ты не добьешься благодарности, если, представ перед обвинениями в нарушении священной клятвы и измене Богу, ради продолжения службы попытаешься найти оправдание в суровой необходимости».
Читая вслух избранные строки и оставляя для себя многие другие, викарий Хейл стремился обрести уверенность и смелость на трудном пути, который считал единственно верным, но, едва замолчав, услышал приглушенные рыдания и сник, не в силах терпеть отчаяние дочери.
Неловко прижав ее к груди, он проговорил:
– Маргарет, дорогая! Подумай о первых мучениках, подумай о тысячах страстотерпцев!
– Но, папа, все они страдали за правду, – возразила дочь, внезапно подняв пылающее, мокрое от слез лицо, – в то время как ты… Милый, дорогой папа!
– Я страдаю по велению совести, дитя мое, – проговорил мистер Хейл с достоинством, едва заметно дрогнувшим из-за особой чувствительности характера голосом. – Поступаю так, как считаю должным, после многих дней, недель самобичевания, способного пробудить мозг и менее апатичный и трусливый, чем мой.
Покачав головой, он со вздохом продолжил:
– Заветное желание твоей бедной матушки, исполненное хотя бы тем насмешливым, полным иронии способом, каким слишком часто исполняются заветные желания, подобные яблокам Содома, в конце концов привело к этому кризису, за который я должен испытывать – и, надеюсь, испытываю – благодарность. Еще не прошло и месяца с того дня, когда епископ предложил мне другое место. Приняв лестное назначение, пришлось бы заново декларировать приверженность догмам англиканской церкви. Видит Бог, я пытался справиться: убедить себя скромно отказаться от повышения и тихо остаться здесь, тем самым окончательно задушив собственную совесть. Господи, прости меня, грешного!