– После обеда. Да и обед можно прогулять.
– Нет, не надо прогуливать обед. Ты всё-таки ешь, а то совсем исчезнешь. Вон какой тощий!
– Я всё равно буду думать только о тебе, и на обеде, и на занятиях. Вот что ты со мной сделала! – он сказал это уже со смехом, и у Лиды почти отлегло от сердца. Но когда, крепко и длительно поцеловав её на прощание, Саша ушёл (благо, идти от гостиницы до семинарии было не так уж долго, тем более, если на метро), девушка упала на развороченную постель и заплакала от совершенной безвыходности ситуации.
IVВ семинарии, надо сказать, ничего не заметили: Саша успел вернуться раньше подъёма. Да, ночью был обход, но его сосед по комнате на вопрос, где Александр Осенний, ответил дежурному что-то убедительное, и на этом дело и кончилось.
Он по-прежнему посещал все занятия, даже отвечал и продолжал получать хорошие оценки, но всё-таки что-то едва уловимо изменилось. Занятия впервые стали казаться ему скучными и как-то не про него. Если раньше каждое слово было родным, касалось его так же, как и остальных, и понималось и принималось, что называется, всеми фибрами души, то теперь вся эта наука куда-то соскальзывала, оставаясь, может быть, в сознании, но не в сердце. По ночам ему снилась Лида, днём, в свободное послеобеденное время ей даже сниться было не нужно, потому что она была рядом, живая. Первые раза два они пытались гулять по городу и делиться впечатлениями прошедшего утра, но Саша был прав, сказав, что Лида была для него наркотиком, а времени от обеда до вечера было не так уж и много, поэтому чаще всего, дойдя от лавры по Невскому до гостиницы, они забивались в Лидин одноместный номер, и всё повторялось сначала, как бесконечная карусель, с которой не так-то просто спрыгнуть на полном ходу.
Самым сложным во всём этом было обмануть портье, но каким-то чудом ребятам каждый раз это удавалось. Портье было три, они работали посменно, поэтому это было несколько легче, чем с одним. Хотя пару раз они чуть не попались, но в итоге счастливо обошлось.
И всё-таки иногда они ходили гулять. Тут существовала опасность встретить кого-нибудь из Сашиных друзей-семинаристов, но мальчик не очень-то боялся:
– Подумаешь! Скажу, что гуляю со своей девушкой. Что, нельзя, что ли? Тем более, что это правда.
Лиду поражала и тревожила произошедшая в нём перемена. Теперь он казался старше, злее, насмешливей, а самое страшное – выражение его глаз так и сохранило ту неимоверную боль, которой Саша так поразил её тогда. Казалось, это глаза наркомана, пытающегося слезть с иглы, или запойного алкоголика, в неожиданном просвете ужаснувшегося своему состоянию. О том их первом вечере после поездки в Павловск они не вспоминали. Проходили подчас очень большие расстояния и показывали друг другу любимые уголки города. Саша согласился с Лидой, что Спас-на-Крови, который он тоже нежно любил, но не за красоту, а за метафизику, гораздо лучше воспринимается из Михайловского сада, чем с канала. В Казанском соборе он рассказал ей о чудотворной иконе Божией Матери, которую надёжно берегут эти стены (а может быть, она их), но подойти не дерзнул. В Исаакиевском они забрались на колоннаду и любовались открывавшимися оттуда видами Петербурга. В Петропавловском соборе Саша долго ходил, молча и сосредоточенно, временами останавливаясь у того или иного надгробия, как будто о чём-то разговаривая с покоящимися под гранитными камнями императорами, императрицами и их многочисленными детьми и прочими родственниками. Он знал их всех по именам и родственным связям и о каждом мог сказать хоть пару добрых слов, так что Лида не уставала удивляться. У юноши было какое-то совершенно особенное отношение к смерти. С одной стороны, он относился к ней с большим пиететом, считая, что смерть всегда права, потому что её посылает Бог, если это, конечно, не самоубийство. С другой, как христианин, он в принципе отказывался верить в существование этой самой смерти, и мог ничтоже сумняшеся обратиться, скажем, к тому же Александру II, стоя у его могилы. На Лидино недоумение рассказал ей дивную историю о перенесении мощей Иоанна Златоуста. Великий отец Церкви, который не щадил живота на борьбу с ересями, умер по дороге в ссылку, так и не добравшись до конечной её точки – Пицунды (представляешь, в Пицунду ссылали! А для нас курорт), в маленьком селении Команы, где и был похоронен. А когда гроза миновала и правая догма окончательно утвердилась в Константинополе, император (к слову, его мать, императрица Евдоксия, постоянно получала от Златоуста нагоняй за своё поведение) решил перевезти мощи великого святого обратно в Константинополь. Но никакая сила не могла сдвинуть гробницу с места, о чём доложили императору. Тот понял и прислал письмо, адресованное лично Иоанну, в котором просил у него прощения за себя и мать. И после того, как письмо было зачитано у гробницы святого, посыльным удалось поднять гроб и отвезти тело святителя в столицу. Лида слушала очень внимательно, ей изо всех сил хотелось поверить, но были какие-то внутренние препятствия, которые мешали ей погрузиться в веру так же не рассуждая и с головой, как они с Сашей каждый день погружались в страсть.
Так, то с солнцем, то с дождём, то с пронзительным ветром с Финского залива, неизменно с бурей чувств и с прогулкой по прекрасному городу, проходили по-северному короткие осенние дни.
– Давай заявление подадим? – сказал Саша однажды, бессильно откинувшись на кровать после очередного прилива нежности.
– Обязательно подадим, только я сначала должна предупредить тётю. Она с ума сойдёт, если я вовремя не вернусь. Я приеду, всё ей расскажу, соберу вещи и вернусь. И мы никогда-никогда уже не расстанемся.
До отъезда оставался вечер. Только сейчас и Лида, и Саша осознали, что в принципе могут расстаться дольше, чем на одно утро, и у обоих мучительно защемило сердце при этой мысли. В этот вечер они гуляли дольше обычного (юноша даже прогулял ужин), смотрели, как в последних лучах догорает золотом игла Петропавловского собора на фоне потрясающего фиолетово-лилового заката, пили вино в ресторанчике на Фонтанке, заедая его кальмарами (на последние деньги можно и разгуляться!), танцевали вальс на Дворцовой площади (благо, был уже вечер и никого не было) и целовались на Васильевском острове, который оба любили.
Днём на Московском вокзале, минут за двадцать до поезда, стояли, обнявшись, и никак не могли разлучиться, и Лида тихонько, на ушко, в свойственной ей манере шепнула Саше очень важную и прекрасную новость:
– Доигрались! К середине мая жди прибавления!
– Да ты что! Лидочка, как это здорово… – он аж задохнулся от радости и сейчас даже был похож на себя прежнего, солнечного и тихого. Как Лиде хотелось, чтобы он оставался таким всегда! Но она мучительно знала, что это она виновата в этой жестокой перемене, в том, что Саша уже никогда не будет таким, как в тот день, когда она поймала его за рукав в толпе и попросила сфотографировать её у Петропавловки. Старалась об этом не думать, чтобы не сойти с ума, поэтому почти не смотрела ему в глаза: знала, что не сможет. А тут решилась. Ей хотелось задержать в памяти его взгляд, чтобы не забывать того, чему так внезапно научила её судьба за эту неделю. Она решила твёрдо: приедет, всё скажет тётке и, не слушая её упрёков, причитаний и восклицаний, уедет к Саше. Родит ему сына и назовёт его Константином, и будут они жить втроём где-нибудь в уютной квартирке в чудесном городе, а Саша бросит семинарию, раз всё равно нет больше смысла там учиться, и устроится куда-нибудь в институт. Получит образование и светскую, неплохую профессию. Это ли не счастье! Вот таким вот и будет финал этой безбашенной, глупо растраченной жизни, споткнувшейся о тоненькую соломинку настоящей любви.