Иногда я встречал ее на улице по дороге к дому — немыслимо было представить себе, что эта девушка росла на улице Сэндзоку и служила в кафе. Японской прически она больше не делала никогда: на спину спускалась коса, перевязанная лентой.
Вскоре Наоми похорошела, и характер ее сильно изменился. Она превратилась в жизнерадостную птичку. Ателье стало для нее поистине просторной, привольной клеткой.
Прошел май, наступило лето. На клумбах все пышнее и ярче распускались цветы. Когда по вечерам мы возвращались домой — я со службы, а Наоми с уроков, — солнечные лучи, просачиваясь сквозь легкий индийский шелк занавесей, все еще освещали белые стены комнат так же ярко, как днем. Наоми надевала легкое фланелевое кимоно и домашние туфли и, постукивая ими о дощатый пол, пела разученные песни или играла со мной в пятнашки и прятки, кружилась по ателье, вскакивала на стол, залезала под диван, опрокидывала стулья, бегала вверх и вниз по лестнице и проворно, как мышка, носилась по галерее. Как-то раз я даже превратился в коня и возил ее на спине по комнате.
— Но!., но!., но!.. — подергивая скрученное полотенце, изображавшее уздечку, которую я должен был держать в зубах, погоняла меня Наоми.
Однажды мы играли, как обычно. Наоми была весела, много смеялась и так быстро носилась по лестнице, что оступилась, покатилась с самого верха вниз и расплакалась.
— Как же ты это!.. Покажи, какое место ты ушибла, — говорил я, подымая ее.
Наоми, все еще всхлипывая, завернула рукав кимоно. Падая, она задела за гвоздь и оцарапала кожу на локте. Из ранки сочилась кровь.
— Это пустяк, не плачь. Иди сюда, я заклею царапину пластырем. — Я закрыл ранку клейким пластырем, а сверху завязал полотенцем. По лицу Наоми медленно текли крупные слезы: она напоминала обиженного ребенка.
Ранка не заживала и гноилась почти неделю. Каждый день я менял повязку, и всякий раз Наоми при этом плакала.
Любил ли я ее уже тогда, не знаю. Да, конечно, любил. Но в то время мне хотелось прежде всего воспитать ее, сделать из нее прекрасную, идеальную женщину, и я так искренне думал.
Летом я получил двухнедельный отпуск. До сих пор я всегда ездил в отпуск на родину. Я отправил Наоми домой, запер дом в Омори и уехал в деревню, но эти две недели показались мне нестерпимо длинными и тоскливыми. И тогда я впервые понял, что не могу жить без Наоми, что я ее люблю.
Под благовидным предлогом я уехал из деревни раньше срока.
В Токио я прибыл поздно вечером, взял такси и с вокзала Уэно помчался к Наоми.
— Наоми-тян, вот и я! На углу ждет машина, едем в Омори.
— Да, едем сейчас же!
Она оставила меня ждать у входной двери и скоро вышла с маленьким узелком в руках. Вечер был душный, знойный. Наоми была в легком светлом кимоно из муслина с бледно-лиловым узором винограда. Волосы ее были перевязаны широкой блестящей бледно-розовой лентой. Этот муслин я подарил ей недавно на праздник Бон, и в мое отсутствие дома ей сшили из него кимоно.
— Наоми-тян, как ты проводила здесь время? — спросил я, когда автомобиль выехал на шоссе.
— Я ходила в кино.
— Значит, особенно не скучала?
— Нет, не скучала… А Дзёдзи-сан вернулся раньше, чем я ожидала, — прибавила она, немного подумав.
— В деревне скучно, оттого и вернулся раньше срока. Что ни говори, а лучше всего в Токио! — сказал я, облегченно переводя дух и с наслаждением глядя на весело мелькавшие за окном такси сверкающие огни столицы.
— Я думаю, — сказала Наоми, — что летом в деревне хорошо!
— Смотря где… На моей родине природа скучная, никаких достопримечательностей нет, целый день жужжат мухи, москиты, жара нестерпимая…
— Ах, неужели?
— Да.