При первом же посещении Салтыкова Елисеев обратился к нему за соответствующими разъяснениями. «Салтыков отвечал мне, — пишет Елисеев, — что все было именно так, как он описал в своей статье».
Действительно, нет оснований сомневаться в субъективной достоверности признания Салты-кова. Но в этом признании отчетливо различимы два разновременных пласта, каждый из которых является бесспорной автобиографической реальностью. Хронологически знакомство с евангельскими словами об «алчущих», «жаждущих» и «обремененных» принадлежат восьмилетнему мальчику с богатыми задатками духовного развития. Ему же принадлежат и воспоминания о том, как он отнес эти слова из социальных догматов раннего христианства к окружавшей его конкретной действительности — к крепостной «девичьей» и «застольной», «где задыхались десятки поруганных и замученных существ». Но оценка этих дней как события, принесшего автору воспоминаний «полный жизненный переворот», имевшего «несомненное влияние» на весь позднейший склад его мировоззрения, принадлежит уже не мальчику, а писателю Салтыкову, подводящему итоги своей жизни и деятельности.
Рассказ о чтении Евангелия не раз служил в идеалистической критике источником для утвер-ждений, будто бы Салтыков испытал в детстве религиозную страсть. Но сам автор «Пошехонской старины» отрицал это. Обладавший необыкновенно развитою памятью на все связанное с социаль-ными сторонами действительности, он вспомнил о возникновении в сознании и чувствах не религи-озных настроений, а зачатков тревоги по поводу общественного нестроения жизни, ее расколотости и несправедливости. Никаких религиозно-мистических мотивов в рассказе Салтыкова нет. По отно-шению к религии как и по отношению к другим формам духовной культуры Салтыков находился в детские годы в атмосфере сурового, ничем не прикрытого практицизма, чуждавшегося всего неясно-го, религиозно-мечтательного, иррационального.
Наряду с воспоминаниями о первых движениях в начинавшейся духовной жизни в «Пошехон-ской старине» приведено немало мемуарных материалов, относящихся к внешней обстановке детства Салтыкова. Обращение к документам семейного архива Салтыковых, а также к тверским и ярославским краеведческим источникам позволило установить немало фактов и эпизодов крепостной «старины», которые знал, видел или о которых слышал и на всю жизнь сохранил в своей памяти будущий писатель.
Психологическую основу портрета «помещицы-фурии», жестокой в отношении своих крепо-стных людей, — тетеньки Анфисы Порфирьевны Салтыков взял отчасти от личности своей родной тетки, младшей замужней сестры отца, Елизаветы Васильевны Абрамовой, отличавшейся, по судеб-ным показаниям ее дворовых, «зломстительным характером».
В эпизоде превращения мужа тетеньки Анфисы Порфирьевны в крепостного человека исполь-зован нашумевший в 1830-х годах по всей Тверской губернии факт исчезновения калязинского по-мещика Милюкова, осужденного даже «правосудием» Николая I в ссылку за жестокое обращение с крестьянами; родственники объявили Милюкова умершим, а позднее оказалось, что, укрываясь от наказания по судебному приговору, он жил у них под видом их дворового крепостного человека.
Суровая расправа над тетенькой Анфисой Порфирьевной доведенных ею до отчаяния дворовых девушек — это точно переданная судьба, постигшая дальнюю родственницу Салтыковых, помещицу Бурнашеву. Ее ключница впустила к ней в спальню сенных девушек, и они подушками задушили свою барыню-истязательницу.
Повествование о «проказнике» Урванцеве, назвавшем обоих своих сыновей-близнецов Захара-ми и разделившем между ними имение так, что раздел этот превратил братьев в смертельных врагов, а их поместье в застенок для крепостных людей, — это подлинная история семьи ближайшего соседа Салтыковых, майора Василия Яковлевича Баранова.