Она была заодно с врагом, говорила Агда, ничего не объясняя. Рита так и не вернулась в селение, хотя волосы у нее давно отросли. Но иначе и быть не могло. Когда лавочника выпустили из тюрьмы и он вернулся домой, брат выбросил его из окна со второго этажа. Это никого не удивило. После падения у лавочника немного помутилось в голове или как там это называется. Во всяком случае, он был уже ни на что не способен, и брат продал его лавку. Агда считала, что лавочник сидел у себя дома на чердаке. Осужденный, бывший нацист под добровольным домашним арестом. Все это случилось еще до моего рождения. Но история о лавочнике продолжала жить долгие годы.
Я помогала Агде раскатывать тесто. И жарила на плите маленькие булочки. Они всегда пригорали. У Агды было розовое лицо и розовые руки и плечи. Передник на ней был белый. Не только из-за муки. У нее был свой, особенный запах и быстрая улыбка, которая гасла так же быстро, как появлялась. Говорили, что Агда глуповата. Я этого не замечала. Разговаривая со мной, она всегда смотрела в сторону. Но все-таки разговаривала.
Риту взяли случайно, сказала она. С таким же успехом могли забрать и дочь ленсмана и вообще кого угодно. У многих девушек отцы были нацистами. Но они взяли Риту. Она была самая красивая, и ей было всего шестнадцать. Агда шепотом рассказала, что они заперли ее в какой-то комнате и долго допрашивали. Рассказывала она и еще одну историю, случившуюся далеко на севере. Там проводившие допрос заперлись с самой молоденькой из дочерей нацистов.
— Мало того, что они остригли ее наголо, они еще пустили в ход и сосульки, — прошептала Агда.
— Сосульки?
— Да, сосульки. Вот так! — сказала она и сунула себе между ног половник.
Помню, меня удивило, что так могли обойтись с ребенком, у которого были родители. И я попыталась представить себе, как все это происходило. Ей было холодно, это понятно. Но больше я ничего не могла себе представить. Тогда не могла.
Наверное, такие мстители были во всех лагерях. И всегда находили жертву, на которой могли отыграться. Так обычно бывает. Литература кишит рассказами о них. Но в моей книге такого почти нет. Напротив. В ней говорится о людях, которые вообще не умели мстить. И даже не знали, кому они должны мстить. Однако такие невидимки никого не интересовали. И меня тоже.
Нет, мне следовало написать о тех, кто всегда был на виду. Об оголтелых. Например, о каком-нибудь неонацисте. Но я ничего не знала о неонацистах. Только испытывала к ним отвращение. Достаточно сильное, если учесть, что знакомых среди них у меня не было. Можно ли писать о человеке, к которому испытываешь отвращение?
В ожидании трамвая я постукивала ногой об ногу. Одиннадцать градусов ниже нуля, и к тому же сильный ветер. Трамвай был переполнен, так что мне пришлось стоять. Но это пустяки. В вагоне на перегородке висел плакат со стихотворением Лив Лундберг. В нем говорилось о линиях. О том, что линии пронизывают всю нашу жизнь. Очень эротичное стихотворение. Должно быть, приятно, когда твое стихотворение висит в трамвае. Все его видят. Даже если не все соизволят его прочитать. Кто-нибудь все равно прочтет. Может, они читали это стихотворение каждое утро по пути на работу? И лишь к концу недели сообразили, что это стихотворение Лив Лундберг. Но это не поздно. Для стихов никогда не бывает поздно. Другое дело романы. После Рождества время романов кончается. А сегодня было уже 1 февраля.
Я сразу поняла, что на Юнгсторгет соберется много народу. Сойдя с трамвая, я оказалась в толпе, спешившей на площадь со всех сторон. Люди текли целеустремленным потоком. Их подгонял холод. Мне стало интересно, есть ли среди них неонацисты. Ведь бывшие нацисты теперь уже древние старики.
Премьер-министр говорил что-то в хрипящий микрофон. Он старался говорить внятно, но я все равно плохо разбирала слона, потому что какая-то мамаша слишком громко разговаривала со своим сыном, который сидел в прогулочной коляске и плакал.