На ней был красный джемпер с высоким воротником, поднятым до самых ушей. Это выглядело как-то по-детски. Она могла бы работать в любом доме моделей. Я отметила это так, как человек отмечает про себя красоту какого-нибудь насекомого.
Он не должен был приводить ее туда! В каком-то смысле это было наше с ним кафе. Единственное, что принадлежало нам обоим. Иногда мы, словно случайно, встречались там, когда он возвращался с работы. И никогда не задерживались надолго. Я всегда приходила первая, потом приходил он и громко говорил:
— Вот неожиданность! Рад тебя видеть! — На тот случай, если бы в кафе оказался кто-то знакомый.
И я, подыгрывала ему:
— Садись сюда, если хочешь.
Он садился, и мы болтали о посторонних вещах, чтобы никто ничего не заподозрил. Например, о делах на работе.
Я стояла там, пока она не загородилась ладонями, словно шорами, а Франк опустил глаза. Меня заметили. И мне стало стыдно. Я унизила не только себя, но и Франка. Окно кафе превратилось в подобие прозрачного занавеса открытой сцены. Мало того, что это противоречило правилам игры, это могло иметь последствия и для наших отношений. Я превратилась для него в угрозу. Вместо того, чтобы незаметно пройти дальше, не побеспокоив супругов, я остановилась и уставилась на них. Почему? Я претендовала на время, которое мне не принадлежало, и была ничуть не лучше женщины, крикнувшей профессору, что до следующей лекции осталось пять минут. Скорее даже хуже ее. С моей стороны это было предательство. Я не посчиталась с чувствами Франка. И, что уже вообще не лезло ни в какие ворота, это была месть.
Я заперла за собой дверь квартиры и аккуратно повесила пальто на вешалку у двери. Этому правилу я не изменяла. Сев на раскладной стул, я стянула с себя сапожки. А потом приготовила кофе, которого так и не выпила в «Арлекине». Вкус у кофе был горький. Кофеварку давно следовало почистить.
Я привыкла петь про себя перед сном. Наверное, многолетняя жизнь в большой общей спальне лишила меня способности петь громко, зато я научилась петь про себя. Овладев этим искусством, я даже чувствовала, как мелодия дрожит у меня в голове и на губах. Этого мне было достаточно. И я никому не мешала.
Однажды в передаче «Только классика» я слышала произведение, которое называлось «Послеполуденный отдых фавна» Клода Дебюсси. Динамик слегка хрипел. Это искажало музыку, но я не особенно расстроилась. Мокрые снежные хлопья медленно ложились на окно, выходящее на крышу, словно чья-то рука не ленилась бросать туда пригоршни снега в понравившемся ей ритме. Постепенно все стало белым.
Глупо надеяться, что это музыкальное произведение могло куда-то меня привести. И тем не менее, я записала название и имя композитора в блокноте, лежавшем на письменном столе, слева.
Я вспомнила про одну телепрограмму о двух писателях, которые неохотно и немного смущенно рассказывали о том, каким образом их книги в том сезоне стали бестселлерами. Создалось впечатление, будто они опасались, что зрители подумают: не нарочно ли они написали плохие книги только потому, что такие книги хорошо продаются. Писатели гордились своим успехом, но при этом чувствовали себя неловко. Впрочем, что значит неловко? Признаюсь, я бы не отказалась очутиться на их месте, в центре внимание. Однако, если бы такое чудо случилось, хватило ли бы у меня смелости выставить на всеобщее обозрение свой позор? Может ли писатель написать серьезную книгу, не выставив при этом на всеобщее обозрение самого себя? Или не может?
Было уже поздно. Я перестала писать и собиралась лечь. Погасив свет, я увидела перед собой тех счастливчиков, которые выступали по телевизору. И их книги. Они лежали штабелями во всех книжных магазинах. Я сама видела. Штабелями! Книги производили жалкое впечатление. Иначе и быть не могло. Это было, так сказать, принудительное питание.
Я попыталась напеть про себя отрывок из «Послеполуденного отдыха фавна».