О, Дэнис, если бы вы только прочли Нокспотча, вам бы не пришло в голову писать роман об изнурительных поисках себя молодым человеком, вы бы не стали описывать в бесконечных изощренных подробностях жизнь образованных кругов Челси, Блумсбери и Хэмпстеда. Вы бы попытались создать книгу, которую интересно читать.
Но, увы! Из-за своеобразной организации библиотеки нашего хозяина вы никогда не прочтете Нокспотча.
– Никто не сожалеет об этом больше, чем я, – вставил Дэнис.
– Именно Нокспотч, – продолжал мистер Скоуган, – великий Нокспотч освободил нас от невыносимой тирании реалистического романа. Моя жизнь, говорил он, не настолько длинна, чтобы тратить драгоценное время на описание внутреннего мира представителей среднего класса или на чтение подобных описаний. И вот еще его слова: «Я устал видеть человеческий разум, увязший в трясине социального окружения; предпочитаю описывать его в вакууме, играющим свободно и дерзко».
– Я бы сказал, что порой Нокспотч бывал немного невразумителен, – заметил Гомбо.
– Бывал, – согласился мистер Скоуган. – Намеренно. От этого он казался глубже, чем был на самом деле. Но заумным и двусмысленным он представал только в своих афоризмах. В «Повестях» он всегда прозрачно ясен. О, эти его повести… Эти повести! Как мне их вам описать? Его поразительные вымышленные персонажи летают по страницам «Повестей», как ярко разодетые акробаты на трапециях. Описываются невероятные приключения, и выдвигаются еще более невероятные гипотезы. Мыслительный процесс и чувства, освобожденные от каких бы то ни было идиотских предрассудков цивилизованной жизни, развиваются в форме замысловатого и утонченного танца, то двигаясь вперед, то отступая, пересекаясь и сталкиваясь. Безграничная эрудиция и безграничная фантазия идут у него рука об руку. Все идеи, существующие и существовавшие в прошлом, во всех представимых сферах бытия, возникают по ходу действия то там, то тут, мрачно ухмыляются или гримасничают, превращаясь в карикатуры на самих себя, а потом исчезают, уступая место чему-то новому. Язык его произведений богат и фантастически разнообразен. Остроумие безгранично. И…
– Не могли бы вы привести пример? – перебил его Дэнис. – Какой-нибудь конкретный пример.
– Увы! – ответил мистер Скоуган. – Великое творчество Нокспотча – все равно что меч Экскалибур. Оно остается глубоко вонзенным в эту дверь и ждет пришествия писателя, обладающего достаточной силой таланта, чтобы вырвать его. Я вообще не писатель и не обладаю необходимым даром для того, чтобы даже попытаться это сделать. Задачу освобождения Нокспотча из его деревянной тюрьмы я оставляю вам, мой дорогой.
– Благодарю, – произнес Дэнис.
Глава 15
– Во времена милейшего Брантома[40], – витийствовал мистер Скоуган, – все дебютантки, представлявшиеся ко французскому двору, приглашались за королевский стол, и вино им подавалось в красивых серебряных кубках работы итальянских мастеров. Эти кубки – не просто обычные чаши, ибо внутри них были искусно выгравированы весьма фривольные любовные сценки. С каждым глотком, который делала юная дама, эти картинки проступали все отчетливее, и придворные с огромным интересом наблюдали за ней, чтобы увидеть, покраснеет ли она при виде того, что откроется ей на дне, или нет. Если она краснела, они смеялись над ее невинностью, если нет, тоже смеялись – но уже над ее искушенностью.
– Вы предлагаете возродить этот обычай в Букингемском дворце? – поинтересовалась Анна.
– Нет, – ответил мистер Скоуган. – Я просто пересказал этот анекдот в качестве иллюстрации простодушия и раскрепощенности нравов шестнадцатого века. Я мог бы привести и другие примеры, чтобы показать: обычаи семнадцатого и восемнадцатого, пятнадцатого и четырнадцатого, а в сущности всех веков, начиная с времен Хаммурапи, были такими же простодушными и раскрепощенными. Единственным столетием, в котором нравы не отличались подобной веселой искренностью, было благословенной памяти девятнадцатое столетие. Это удивительное исключение. И все же – притом, что это до́лжно счесть осознанным неуважением к истории – нормальными, естественными и правильными в этом веке считались многозначительные умолчания; откровенность предыдущих пятнадцати-двадцати тысяч лет воспринималась как нарушение нравственных норм и испорченность. Занятный феномен.
– Полностью согласна, – придыхая от волнения, вызванного желанием донести свою мысль, сказала Мэри. – Хэвлок Эллис[41] говорит, что…
Мистер Скоуган поднял руку на манер полицейского, останавливающего движение на дороге.
– Да, говорит. Я знаю. И это подводит меня к следующему пункту: к природе обратной реакции.
– Хэвлок Эллис…
– Обратной реакцией, когда она наступила – а мы знаем, что это случилось незадолго до начала нынешнего века, – стала откровенность, однако отнюдь не того рода, что царила в предыдущие века. Мы вернулись не к фривольности прошлого, а пришли к откровенности научного знания. Любовь стала объектом глубокого научного исследования. Серьезные молодые люди в публичной печати заявляли, что отныне недопустимо, как прежде, шутить на сексуальные темы. Профессора писали толстые книги, в которых стерилизовали и препарировали половые отношения. У многих серьезных молодых женщин вроде Мэри вошло в обычай с философской невозмутимостью рассуждать о предметах, даже намека на которые было бы довольно, чтобы вогнать в состояние любовной лихорадки молодежь шестидесятых. Все это, безусловно, достойно уважения. И тем не менее… – Мистер Скоуган вздохнул. – Мне бы определенно хотелось, чтобы этот научный энтузиазм был чуть больше приправлен жизнерадостным духом Рабле и Чосера.
– Абсолютно с вами не согласна, – заявила Мэри. – Секс – не предмет для шуток; это дело серьезное.
– Возможно, – ответил ей мистер Скоуган. – Возможно, я циничный старик. Но должен признаться, что не могу всегда рассматривать его только в серьезном ключе.
– Но говорю же вам… – гневно начала было Мэри. Ее лицо раскраснелось от возбуждения, щеки стали похожи на половинки крупного спелого персика.
– Более того, – как ни в чем не бывало продолжил мистер Скоуган, – оно представляется мне одной из немногих существующих на свете вечных тем, всегда дающих повод позабавиться. Любовь – единственное из сколько-нибудь важных человеческих занятий, в которых удовольствие и смех преобладают, пусть и не так уж значительно, над страданием и болью.
– Категорически не согласна, – повторила Мэри.
Наступила тишина. Анна посмотрела на часы.
– Почти восемь, без четверти, – сказала она. – Интересно, когда же появится Айвор?
Встав с шезлонга, Анна подошла к балюстраде, оперлась на нее локтями и устремила взгляд к дальним холмам, возвышавшимся на другом краю долины. В косых лучах заходящего солнца расстилавшийся впереди ландшафт обозначился более рельефно. Глубокие тени, резко контрастирующие с освещенными местами, придавали холмам особую внушительность. Светотени выявили ранее незаметные неровности земной поверхности. Луговая трава, нивы, листва деревьев казались искусно выгравированными штриховыми линиями. Все поверхности чудесным образом приобрели более насыщенный цвет.
– Смотрите! – вдруг воскликнула Анна, вытянув руку.
По ту сторону долины, вдоль гребня холма, золотисто-розовое облачко пыли быстро неслось в солнечных лучах.
– Это Айвор. По скорости видно.
Пыльное облако спустилось в долину и исчезло. Послышался и стал приближаться звук клаксона, имитирующий рев морского льва. А минуту спустя из-за угла дома выскочил Айвор. Его волосы развевались на бегу, он приветливо улыбался всем присутствующим.