Нам с Лешей не хватало времени фиктивно развестись, не были мы готовы к такому повороту событий, и я уговорила мужа прописаться в маминой квартире. Слезно уговаривала. За годы моих переездов в детстве и сейчас, я устала от цыганской жизни, страдала за мать, у которой всю жизнь ни кола, ни двора не было, и мне казалось, что вот мама устроит свою жизнь, и мы потом тоже не будем как неприкаянные, а то из поколения в поколение нашу семью преследовало какое-то наследственное неумение устроиться в жизни поосновательней.
И мама получила квартиру на всех нас. Алексей был вписан в ордер.
Неожиданно начальника Управления связи Беспалова уволили, пришли новые люди, и когда возник вопрос о предоставлении Алешке комнаты, и он принес документы, указывающие, что он живет в двухкомнатной квартире, ему отказали. Кто-то надоумил маму, как в таких случаях действуют. Мама пошла в Воскресенск к психиатру, и та дала ей справку о психическом нездоровье бабушки, которой к тому времени было 75 лет. Такая справка давала право на лишнюю жилплощадь.
Врач, смеясь, сказала:
– В этом возрасте у каждой второй маразм.
Начальник управления связи не желал давать Леше комнату (он был работник, которого взял предыдущий начальник, исключенный из партии и снятый с должности Беспалов), и кто-то из профкома поехал в Воскресенскую больницу проверять правдивость справки.
А как они могли проверить? Да очень просто, проверили наличие карточки.
А врач карточку не завела. Была бы карточка, доказать, что больной здоров было фактически невозможно, надо было бы создавать комиссию медицинскую. А так всё просто, – карточки нет, справка липовая, и Алешке отказали, несмотря на то, что после рождения Сережки мы оказались вшестером в двух комнатах, но у нас на человека приходилось больше шести метров.
Мамин дом строили военные, и восемнадцатилетние молодые парни перегородки в квартирах ставили, как бог на душу положит, у нас перегородка была сдвинута в сторону коридора за счет увеличения комнаты, в результате был фантастически узкий коридор и кухня пять с половиной метров, но жилой метраж квартиры получался 31 кв м. На втором этаже такая же квартира, но с перегородкой, сдвинутой в сторону уменьшения комнат была 29 кв м. Было бы тридцать, мы могли бы надеяться на расширение, а так нет. И один квадратный метр лишал нас прав на расширение. Мы оказались вшестером в 2-х комнатной квартире. В результате мама устроилась, а мы повисли в воздухе, оставалась надежда только на НИОПиК.
В 73—74 годах в НИОПиКе сдали два дома, но я туда не попала. Осталась восьмая на очереди. Неожиданно один из очередников отказался от трехкомнатной квартиры, передо мной не было претендентов с двумя детьми и жилкомиссия предназначила её мне, а общий профком не утвердил, её отдали Угаровой, которая была на очереди ближе, чем я. У нее была комната в Лобне, она прописала к себе временно мать, и ей удалось получить на четверых трехкомнатную квартиру. Позднее Катя училась в одном классе с дочкой Угаровой, и я спросила её, живет ли с ними бабушка. Оказалось, что нет, это был просто хитрый ход.
Я ходила к Герасименко еще раз, просила его подписать ходатайство перед директором о предоставлении мне жилплощади, в надежде, что у Дюмаева, который был тогда директором, где-то в загашнике завалялась какая-нибудь квартирка.
Герасименко уперся и ни за что не подписывал, всё говорил, что он должен думать о работе, а я беспокоюсь только о себе, о своей семье. Те квартиры, что у него есть, он уже распределил для больших специалистов. Через него тогда получили квартиры Комаров и Ломоносов, два кандидата наук, приглашенных Толкачевым в нашу лабораторию. Оба они недолго проработали на Фотонике, Комарова уволили года через четыре при сокращении штатов, а Ломоносов, разругавшись с Толкачевым, сам ушел. Так что Герасименко, царство ему небесное, был совершенно не прав, считая, что он думает о работе, когда приглашает со стороны готовых кандидатов наук. Во всяком случае, я проработала дольше, защитилась и спустя несколько лет, когда ни Комарова, ни Ломоносова никто и не вспоминал, была ничем не хуже, чем они.
Я переломила упрямого хохла Герасименко, убедила его подписать мое ходатайство перед директором, подкинув идею, что, в общем, у директора могут быть еще квартиры, и он как бы просит для меня сверх того, что ему уже дали. С подписанным ходатайством я поехала к Дюмаеву.
В первый мой приезд в его секретарской происходил как раз прием и чаепитие. Необычайно красивая девушка, элегантно одетая, плавными движениями ухоженных рук, сверкая золотым перстнем с огромным янтарем, разливала чай высокопоставленным гостям. Она явно служила украшением интерьера, знала это, не тяготилась, но и не радовалась, просто находилась здесь, как и красивый цветок в горшке на подоконнике. Я чувствовала разительный контраст между моей запущенной жизнью и её ухоженной, обеспеченной, по крайне мере, на первый взгляд.
Ждать пришлось долго, я сидела в углу, как и положено бедной просительнице. Людей к Дюмаеву было мало, сидела я одна, но всё время кто-то входил запросто и застревал надолго.
Наконец, пригласили и меня. Я зашла в кабинет к Дюмаеву, оставив свою неэстетичную сумку, а в ней и носовой платок, в секретарской.
Я рассказывала директору свою фантастическую историю бесквартирных мытарств, закончившуюся проживанием в монастыре, и чем дольше я говорила, сидя перед этим благополучным мужчиной в светлом и просторном кабинете, тем горше мне становилось, и одновременно, описывая невыносимость жизни в храме Успения, я чувствовала себя предательницей по отношению к моим соседям, которые там жили как могли, как могли радовались, пили водку, плодили детей и не рыдали по кабинетам.
Мне стало противно просить, и я заплакала.
Дюмаев мне сочувствовал, рассказал, что у него было голодное детство и что он смог позволить себе второго ребенка через десять лет после первого (а какого-этого ты рожаешь, если тебе жить негде, вот что завуалированно звучало для меня в его рассказе о себе), но никакой квартиры не обещал, клялся что у него её нет. С одной стороны, он как бы кожей чувствовал мое неприятие его благополучия и скрытую ненависть обделенного к преуспевающему, спрятанную за крокодиловыми слезами моей жалости к самой себе, а с другой, – Дюмаев с любопытством, даже останавливаясь в рассказе, делая неожиданные паузы в речи, наблюдал, как я выйду из положения, рыдая без носового платка. Возможно, он колебался, не предложить ли мне свой, но не предложил.
Я осторожно вытирала слезы ладонью и старалась незаметно одновременно промокнуть нос, а сама при этом думала: «Задрать бы сейчас подол и высморкаться в него, вот была бы картинка, квартиры всё равно не видать, так хоть развлекусь». Но не решилась, да и подол у меня был шерстяной, а подкладка синтетическая, неудобно сморкаться.
На третий раз моего паломничества к Дюмаеву, он стал говорить какие-то неопределенные слова, что вырисовывается какая-то трехкомнатная квартира, и отправил меня к Васютину, а как только я увидела рыскающие по сторонам глаза Васютина, изгнанного, как мне потом насплетничали, из горсовета за недоказанные подозрения в мздоимстве, я поняла, что никакой квартиры мне не видать, и решила ждать очереди, тем более, что мы нашли квартиру в Долгопрудном и стали жить в относительном благополучии.
Все это происходило в 74-ом году, а квартиру я получила в 79-ом. Дом, в который я въехала, было запланировано сдать в 75-ом году, а сдали с опозданием на четыре года. Сделали нулевой цикл и заморозили строительство, и возобновили только где-то в конце 78-ого года. Воровство при отделочных работах было такое, что стали сдавать дом по подъездам, а то получалось, что пока второй подъезд делали, первый обдирали. Уносили двери, рамы, унитазы.