Я стою и чувствую, как на плечи ложится невидимый груз.
Такой тяжелый, что спуск по крутой лестнице превращается в настоящее испытание. Такой тяжелый, что мне приходится собираться с силами, прежде чем отправиться в долгий путь домой.
В десяти кварталах от школы меня начинает трясти. Да, уже осень, но она пришла как-то слишком рано. Будто я перескочил через три месяца, ведь есть же такие вещи, без которых лето – не лето.
Я бы поехал с родителями на пляж. Мы бы пошли любоваться фейерверками, купили бы бенгальские огни, набрали бы ракушек. Мне разрешили бы не ложиться допоздна; я бы сидел и ел фруктовый лед, мама играла бы на гитаре, папа рисовал. А потом, укладывая меня спать, спросил бы: сколько звезд?
Если день выдавался хорошим, я отвечал, мол, девять или десять. Но если замечательным или отличным, то говорил что-то вроде: «Десять тысяч звезд».
На этот раз мы не смотрели на фейерверки, не ели фруктовый лед. А в груди поселилась тоска, как если нечаянно проспишь Рождество.
Вес, что навалился на меня после школы, возвращается, стоит лишь переступить порог пустого дома. Внутри все темное, отполированное и аккуратное. Каждый предмет мебели имеет четкое предназначение. Цветовая гамма тщательно подобрана специальным человеком. Именно о таком доме я и мечтал… пока его не получил.
Я вхожу в свою комнату. Сверкающий деревянный пол, песочно-коричневые стены, тяжелая мебель. Но я вижу лишь один предмет, который выбивается из общей картины: большой чемодан в изножье кровати. Мама с папой купили его мне на девятилетие, перед поездкой в лагерь. Мол, я уже достаточно смелый, могу отправиться куда-то сам, но я так скучал по дому, что не продержался даже первую ночь.
Бросаю рюкзак на пол и поднимаю тяжелую крышку чемодана. Сердце сжимается; я вижу все дорогие мне вещи: фотоальбомы, книги про Элиана Маринера и мамин зеленый блокнот на пружине. Сегодня я его не трону, ищу свой собственный. Вот он! Я перелистываю страницы и нахожу место, где остановился.
Несколько часов спустя я слышу, как в гараж заезжает машина, и роняю ручку. Уже пробило восемь, но бывает, дядя возвращается домой раньше. А иногда, если у него встречи с клиентами в других городах, не приезжает вовсе.
Я смотрю на дверь комнаты; ее озаряет свет из коридора, и она похожа на портал в другое измерение. Я слушаю, как дядя поднимается по лестнице в свой кабинет – дома он обычно работает.
Вместо этого на мою дверь падает тень.
Я закрываю глаза, но не могу ни телепортироваться, ни исчезнуть.
Дядя Рассел однажды рассказал, мол, в старших классах он был таким высоким и тощим, что, когда они решили ставить «Рождественскую песнь», вызвался играть роль Смерти. Я пытался вообразить себе картину, но так трудно представить его хрупким.
Рассел ничего не говорит, просто берет с моего комода раковину и медленно вертит ее в руках. Его пальцы длинные и тонкие, словно из засохшей вытянутой шпаклевки.
– Домашнюю работу сделал? – наконец спрашивает он.
– Да, – вру я и тут же чувствую укол совести.
Уже поздно, дядя только что вернулся с работы, переодеться не успел, все еще в галстуке, а я даже рюкзак не открывал.
Рассел кладет раковину на место и берет у меня блокнот. Щурится, вертит его то так, то эдак и наконец поворачивает правильно. Так дядя подшучивает над моим ужасным почерком.
– Что это? – спрашивает он.
– Сочинение.
Дядя бросает на меня острый взгляд – кажется, понял, что я лгу. Я украдкой смотрю на глубокие морщины у него на лбу и под глазами и пытаюсь прочесть его мысли. Обычно, когда дядя возвращается домой после долгого отсутствия, он выглядит сонным, расслабленным, словно только что плотно поел.
А иногда что-то словно движется у него под кожей, ползает и рвется наружу. В такие моменты лучше услышать, как он запирается в кабинете. Пусть один, пусть отрезанный от мира, но так легче.
Его губы изгибаются в подобии улыбки.
– Ты неправильно написал «зловещий». – Он бросает мой блокнот на пол. – Идем на кухню.
Я следую за ним в другую комнату. Дядя открывает контейнер с готовой едой, встает за столешницу из черного гранита, режет бифштекс острым ножом и отправляет в рот сочащиеся алыми каплями куски. Тишина дома нарушается лишь отдаленным металлическим стуком водонагревателя, как стучит сушилка в прачечной, если забыл вынуть мелочь из кармана.
– Мне сегодня звонил директор школы. – Голос Рассела низкий, спокойный, но слова заставляют мое сердце пуститься вскачь. Мистер Пирс сказал, что не станет звонить, если я пообещаю ходить на уроки, а я ведь пообещал!
На секунду перед глазами всплывает мираж отца, встречающего меня у школы.
– Ты меня слушаешь?
Я поспешно киваю, испытывая прилив вины. Я плохо стараюсь. Не то что Рассел – вот он трудится с утра до ночи. Ему пришлось устроиться на работу уже в семнадцать, когда умер его отец. Я снова пытаюсь представить юного, хрупкого Рассела, но не могу.
Он отрезает от бифштекса еще один красный кусок.
– Сколько ты уже здесь живешь?
У меня холодеет в животе, словно я наелся снега. Сейчас дядя меня вышвырнет. Я слишком долго испытывал его терпение, и вот наконец ему надоело.
– Прости.
– Я у тебя не это спросил.
– Четыре года.
– И что я у тебя попросил за это время? О чем мы договорились? Единственную вещь?
– Что ты можешь мне доверять.
– И? – Он отправляет в рот еще кусок.
– Что я буду вести себя примерно.
– И?
– И тебе не придется вникать в мои дела.
– Я ведь не слишком много просил, так? – Все чувства, что не отражаются в его голосе, начинают проявляться в пульсирующей жилке на шее.
– Нет.
– Я понимаю твою… ограниченность. Не жду от тебя пятерок. Даже четверок не жду. Но просто сидеть в классе ведь не так уж сложно?
– Нет.
– Мне не нравятся звонки из школы. Я хочу тебе доверять.
– Мне жаль. – Правда жаль.
Он кладет нож рядом с чистой костью.
– Неси.
2
Джулиан
Вот-вот случится нечто ужасное.
Обычно я просыпаюсь с этим чувством в груди. Словно я ослеп, совсем рядом притаилось что-то страшное, а я смогу его прогнать, только если увижу. Это смутное, но навязчивое ощущение преследует меня до четвертого урока. Чем больше я стараюсь его прогнать, тем сильнее оно становится.
Я понимаю, насколько ушел в себя, когда вдруг обнаруживаю, что надо мной стоит наша учительница рисования, мисс Хупер, и держит квадратную желтую записку: «Зайди к доктору Уитлок».
Я вздыхаю.
Надо же было так радоваться переходу в старшие классы – больше не нужно встречаться со школьным психологом! – а потом узнать, что эта самая психолог перевелась сюда же.
– Ступай, – говорит мисс Хупер.
Я сгребаю рюкзак и выхожу в коридор.
– Джулиан?
Я оборачиваюсь.
И мир замедляется.
Будто я стою, а вселенная проносится мимо, как машина по темной улице. На миг я оказываюсь в свете фар. Застываю в темноте, а потом вижу его. Адама Блейка. Он стоит, привалившись к стене, и каким-то образом умудряется выглядеть одновременно расслабленным и оживленным.
Я чувствую прилив чистого счастья. Всегда гадал, что скажу, если увижу его снова. А потом понимаю, что сказать-то и нечего, кроме привычного «прости», и вся радость мгновенно улетучивается.
Адам широко улыбается. Я непонимающе оглядываюсь, но, кроме меня, тут никого нет.
– Это я, – говорит он, – Адам.
И зачем ему представляться? Даже если бы я понятия не имел, кто он, все равно уже бы узнал. Я совсем недавно пришел в эту школу, но уже сто раз слышал имя Адама – в основном из уст влюбленных в него девочек. Они так им восхищаются, что даже немного неловко. Адам не подходит под определение «хорошего мальчика», которое расписывала мама, причесывая меня по утрам. Его каштановая шевелюра всегда выглядит небрежно, словно он попытался уложить ее на одну сторону, устал, стал зачесывать на другую, передумал, и так еще раз пять.