Мотивацией к постановке этих вопросов является предположение о наличии таких взаимодействий между искусством и наукой, которые гораздо сложнее, чем просто влияние одной дисциплины на другую, и гораздо многообразнее, чем обычно констатируемое критическое изучение художниками научных открытий. История искусства выработала достаточно большой набор методов, чтобы во всех деталях описать это критическое изучение. Этот спектр охватывает разнообразие всех областей исторического знания, начиная от классической модели влияния, изучающей присутствие научных идей в произведениях искусства[30], социально-исторической перспективы, исследующей условия работы художников и ее социальный контекст[31], до подходов, которые рассматривают материалы, использовавшиеся для создания художественного произведения, как условие его появления[32]. К объединению не методов, а самих объектов изучения призывают исследователи визуальных наук, в которых должны найти свое место не только художественные изображения[33]. Наиболее далеко простирающиеся исследования, связанные с такой постановкой вопроса, также включают в предмет изучения технические условия и технологии создания изображений[34]. Вследствие этого разделение «двух культур»[35], как на уровне их методов, так и на уровне их объектов, представляется не в виде четкой пограничной линии, а, скорее, в виде прозрачной переходной зоны[36]. В соответствии с вышесказанным, в специфическом контексте богатых на события советских 1920‐х годов не может быть и речи о четком разграничении искусства и науки. Результаты их взаимодействия проявлялись не в одной или другой дисциплине, только в искусстве или только в науке. Художественно-экспериментальная практика действовала одновременно во многих сферах, а научные результаты и приемы не только эстетически обрабатывались в искусстве, но инструментализировались и обретали определенные функции.
В исследованиях русского авангарда, развиваемых в рамках филологического направления славистики, а также на периферии истории Восточной Европы, до сих пор на вышеописанные обстоятельства обращали мало внимания. В первую очередь здесь изучались биографии или труды важнейших представителей философии, искусства и политики[37]. Некоторые исследования посвящены определенным институциям, направлениям и их взаимодействию, но методологически эти работы находятся обычно в области истории идей[38]. Художественная практика авангардистов воспринималась прежде всего как дополнение к их текстам и практически никогда – как важнейший элемент их теоретических построений. Редким исключением здесь являются публикации и выставки Хубертуса Гасснера, познакомившего в 1970‐х годах немецкую широкую публику с русским авангардом[39]. Еще реже, чем изучение художественных практик, встречаются исследования истории технических медиа в ранний период существования Советского Союза[40]. Если история науки изучалась в России достаточно детально, не в последнюю очередь благодаря деятельности Академии наук[41], то отношения с областью искусства и связанных с ним техник[42] и способов репрезентации так и остались неисследованными[43].
Проблема с применением на русском материале междисциплинарных подходов из дисциплин, помимо филологических, объясняется языковым барьером, труднодоступностью источников, а также тем, что историография в России еще находится на относительно традиционном этапе[44]. При этом лучшей сохранности архивов нельзя даже пожелать: бесконечное количество материала хранилось в советское время под замком и в совершенно нетронутом виде. Этого нельзя, однако, сказать о самой системе хранения этих источников, не избежавшей идеологического преображения. Со времен революции они постоянно перемещались между различными архивами, институтами, музеями и коллекциями, часть из них до сих пор не описана, и они, в зависимости от политической значимости, лежат в более или менее пожелтевших папках, в более или менее надежных темных подвалах. В зависимости от их предполагаемого статуса, к ним можно легко получить доступ, как, например, к протоколам заседаний Академии искусств, или они якобы утеряны, как протоколы медицинских экспериментальных лабораторий. Некоторые документы вдруг появляются неизвестно откуда после пятого запроса, другие случайно находятся среди неразобранных коллекций. Для того чтобы посмотреть личные фонды известных людей, нужно встретиться с их родственниками за чаем – о самых важных документах все равно можно узнать только из таких разговоров.
Если же место хранения искомого документа наконец-то определено, цена копии и скорость ее получения варьируется, в зависимости от искусства вести переговоры, от одного до восьми долларов за страницу и десяти минут или четырех недель. Таким образом, междисциплинарное изучение русского авангарда ведет исследователя теми же дорогами, которыми шли и сами его представители, и исследователь вынужден отыскивать их следы, рассеянные в различных архивах.
Пионерская работа в этой области принадлежит Маргарете Тильберг[45]. В своей диссертации она исследует учение о цвете Михаила Матюшина не только в контексте русского авангарда, но и в отношении его научных ориентиров. Достойна внимания также книга Ирины Сироткиной «Классики и психиатры»[46], в которой очень конкретно освещена зона соприкосновения искусства и науки. Ирина Сироткина показывает взаимное влияние русской психиатрии и литературы XIX века: писатели активно содействовали институциональному утверждению психиатрии в качестве известных объектов исследования и общественно признанных критиков психиатрии. Сироткина образцово демонстрирует, насколько продуктивным может быть изучение научных институций и литературных произведений, невзирая на то, что специальные интересы этих профессий лежат в разных областях. Хронологически ее исследование останавливается на периоде вскоре после русской революции, как раз тогда, когда помимо литературы в поле зрения науки попадают и другие медиа российского авангарда – архитектура, фотография и кино – и к психиатрии добавляются новые дисциплины, такие как психотехника.
Русский авангард как экспериментальная культура
В условиях, когда при взгляде с точек зрения различных дисциплин возможны те или иные искажения, необходимо четко обозначить историческую ситуацию: для послереволюционной России существенными являются не различия или сходства между искусством и наукой, а то, что это академическое разграничение почти полностью там отсутствовало. Журналы, печатавшие результаты работы художественных лабораторий вместе с данными лабораторий, занимавшихся экспериментальной психологией, зоологией и кинематографом (глава 2), обращались к неискушенной публике, не подозревавшей о существовании этих самых дисциплинарных границ.
Очевидно, что художники и ученые работали на одном и том же поле. Что может, кроме уже упомянутых Эйхенбаумом «одних и тех же фактов» (см. выше), соединить эту порванную уже последующим историческим исследованием связующую нить? Разве не оказываются тут же под рукой общие факты и связанные с ними вопросы, проблемы и цели в рамках идентичного пространственно-временного континуума? Что предоставляет нам возможность обращаться с вопросами к дискурсивному наполнению, дополнять его или заменять? И не в последнюю очередь – как нам укротить другое измерение этого дискурса: случайность, прерывность и материальность[47]? Как можно сделать продуктивной «некую невозможную возможность говорить о событии»[48]?