Покоя в душе не было. Утомительная поездка, досада на родителей и стыд за них, оживший, как это случалось всегда при встрече, тайная тревога за сына и зловещие слова напарницы – все это странным образом вернуло к летучей мыши.
– Не переживай, – Герман обнял ее за плечи, – ведь живы‑здоровы; что еще надо?
– Почему они не могут, как люди?.. – горько спросила Лариса.
– Потому что – люди, – легко объяснил муж. – А люди – они разные. Соседи, может, в карты играют; а твои – скандалят. Это их и держит. Если кто‑то из них один останется, вот тогда худо будет.
…Спустя два месяца Лариса осталась одна.
Герман даже умер легко. Повязывал у зеркала галстук и, продергивая в петлю шелковый конец, спросил с улыбкой: «Как странно, правда?». То ли у своего отражения спросил, то ли у жены, но что именно показалось ему странным, Лариса так и не узнала, хотя накричалась до хрипоты, повторяя: «Что? Что странно?..», пока тащила его, не по‑живому отяжелевшего, к дивану, а потом рухнула на колени, уткнувшись лицом ему в грудь. Казалось, если услышит ее крик, то ответит, а значит, останется с ними, не уйдет навсегда с непонятными словами.
Ушел. Умер в день своего несостоявшегося триумфа, так и не выступив на открытии новой киностудии. Это было так же странно, как необходимость вернуться в дом, где на столе лежит газета с его портретом, и Лариса, стоя под мелким октябрьским дождем, пыталась вспомнить заголовок статьи, словно это зачем‑то было важно.
Ленты на венке блестели от влаги. Люди подходили, говорили бесполезные слова и спешили скрыться от дождя и от чужой скорби. Она отыскала глазами сына. Рядом стояла девушка с волосами до плеч и что‑то говорила, опустив глаза: Настя.
Вспомнился не газетный заголовок, а фраза Германа, сказанная в поезде: «Пожилые родители должны вовремя уходить, чтобы дети почувствовали себя взрослыми».
2
Письменный стол отец приобрел сразу после переезда из коммуналки, но Карл не помнил, чтобы он сидел за ним. Или не замечал? Настольная лампа с мраморным подножием, тяжелая граненая пепельница – мать отмыла ее до хрустального блеска, – стеклянная чернильница с откидывающейся бронзовой крышечкой – все это почему‑то выглядело таким привычным, словно всегда стояло на письменном столе, так недавно появившемся.
Знакомые наручные часы на коричневом кожаном ремешке – выпуклом, хранящем форму отцовского запястья, – праздно лежали рядом с лампой. Маленькая стрелка показывала «12», большая почти дотянулась. Часы стояли, и как только он начал крутить колесико завода, секундная стрелка обрадованно заторопилась.
Теперь письменный стол принадлежал Карлу, так же как и отцовский перстень, который обхватывал левый мизинец и словно был создан для того, чтобы крутить его, если б только что‑то вдруг не подступало к горлу, и тогда он старался не встречаться взглядом с матерью.
Сегодня матери дома не было. Вместо того чтобы бессмысленно ходить по квартире или кинуться на кладбище, Лариса поехала на работу. Зная мать, Карлушка понимал, что для нее сейчас легче и нужнее возиться с рассадой, готовить лунки – что они еще там делают в Ботаническом саду? – чем взять в руки отцовскую чашку или подойти к его столу. Он читал, что у какого‑то племени есть обычай собрать все вещи умершего и сжечь. Взгляд упал на перстень. Невозможно было представить себе, что он превратится в закопченный плевочек металла. Медленно повертел перстень и выдвинул верхний ящик стола.
Деревянная сигарная коробка с яркими картинками на крышке и пузатыми буквами HABANA, синяя записная книжка – отец всегда носил ее в кармане пиджака – и… маленький черный резиновый мячик, выкатившийся из дальнего угла так резво, словно возник из памяти Карла и отбросил его на двадцать лет назад, в веселое летнее утро, где отец, молодой и стройный, кричит: «Лови!» – и мячик летит, обгоняя Карлушку, тонет в яркой густой траве, а он, запыхавшись, раздвигает шелковистую зелень и с торжеством приносит отцу трофей – черный мячик с красной поперечной полоской, блестящий от росы.