Родители поставили наш внедорожник на газоне чуть ли не вплотную к стене моей комнаты в общаге. Это была комната номер 43. Но все равно, когда я выходил к машине за вещами, яростное солнце жгло даже сквозь одежду, создавая у меня очень живое представление об адском огне.
Втроем мы разгрузили мои пожитки очень быстро, но в моей комнате, которая, к счастью, хотя бы оказалась в тени, кондиционера не имелось, так что там было ненамного прохладнее, чем на улице. Обстановка меня удивила: я навоображал себе мягкий ковер, стены, обшитые деревянными панелями, мебель в викторианском стиле. А по факту, за исключением единственного предмета роскоши – личного санузла, – это была просто коробка. Стены из шлакоблока, покрытые многочисленными слоями белой краски, бело‑зеленый линолеум в клетку – в общем, больше похоже на больничную палату, а не на общагу моей мечты. Прямо у окна стояла двухъярусная кровать из необработанного дерева с виниловыми матрасами. Столы, комоды и книжные полки крепились к стенам, чтобы мы не могли расставить все по собственному вкусу. И кондиционера не было.
Я сел на нижний ярус кровати, а мама открыла чемодан, вытащила из него стопку биографий, с которыми папа согласился расстаться, и поставила их на полку.
– Мам, я сам могу разобрать вещи, – сказал я.
Папа не садился. Он был готов ехать домой.
– Дай я хотя бы постель тебе застелю, – предложила мама.
– Да не нужно. Я справлюсь. Не беспокойся. – Такие вещи нельзя оттягивать целую вечность. В какой‑то момент пластырь просто необходимо отодрать – больно, но потом все, и становится лучше.
– Господи, мы же будем так скучать, – сказала вдруг мама, шагая через чемоданы в сторону кровати, как по минному полю.
Я встал и обнял ее. Папа тоже подошел к нам, и мы сбились в кучку, как птички. Было чрезвычайно жарко, мы все вспотели, так что обниматься слишком долго не могли. Я понимал, что должен заплакать, но я прожил с родителями шестнадцать лет, и первое расставание получилось запоздалым.
– Не волнуйтесь. – Я улыбнулся. – Я враз насобачусь г’варить как местный.
Маму я рассмешил.
– Только глупостей не делай, – сказал папа.
– О’кей.
– Наркотики не пробуй. Не пей. Не кури. – Он‑то в Калвер‑Крике уже отучился и на себе опробовал такие забавы, о которых я только слышал: ходил на тайные вечеринки, нагишом носился по сенокосу (и вечно сокрушался по поводу того, что в те времена в пансионе были одни пацаны), плюс наркотики, бухло, курево. Курить он потом долго не мог бросить, но теперь те лихие времена остались далеко позади.
– Я тебя люблю, – выпалили они одновременно. Не сказать этого было нельзя, но мне стало жутко неловко – все равно что смотреть, как дедушка целует бабушку.
– И я вас люблю. Я буду звонить каждое воскресенье.
Телефонов у нас в комнатах не было, но по просьбе родителей меня поселили неподалеку от одного из пяти платных автоматов, установленных в моей новой школе.
Они снова обняли меня – сначала мама, потом папа, – и на этом мы распрощались. Я выглянул в окно и проводил взглядом джип, уезжавший из кампуса по петляющей дороге. Мне, наверное, следовало бы испытывать какую‑нибудь сопливую сентиментальную грусть. Но я больше думал о том, что сделать, чтобы не было так жарко, взял стул, стоявший возле письменного стола, и сел в теньке возле двери под карнизом крыши в надежде, что подует ветерок, но так я его и не дождался. На улице воздух был так же неподвижен и тяжел, как и в комнате. Я принялся осматривать свое новое пристанище: шесть одноэтажных строений, по шестнадцать спален в каждом, стояли шестиугольником вокруг большой поляны. Словно старый мотель гигантского размера.