Люди ее будут играть после его смерти либо не будут, в зависимости от ума или глупости мира, и больше говорить не о чем. Ну а она — он не понял, когда они заключали свой пакт, что она искала материального обеспечения, и если это ее беспокоит, так пусть забирает все деньги, которые есть в доме, пока он будет лежать на смертном одре. И пусть убирается к своей семье и балует этих воображаемых племянников, о которых всегда скулит. Сними со стены Гогена и продай его сейчас же, если тебя это заботит. Но перестань причитать.
— Пора, — сказал Леонард Верити.
— Да.
— Поглядим, из чего слеплен «мой юный преданный рыцарь».
— Леонард, не послушать ли нам «Фантазию для гобоя»?
— Включай, женщина. Время подходит.
Пока приемник медленно нагревался и гудел, а дождик наигрывал тихое стаккато на окне, она твердила себе, что не важно, если она и не предупредила деревню. Вряд ли он вытерпит дольше увертюры к «Руслану и Людмиле», которая в любом случае достаточно оглушительна, чтобы преодолеть любые помехи в эфире.
— «Куинз-Холл»… Гала-концерт… Дирижер Британской радиовещательной корпорации…
Они слушали обычную литанию, как всегда — он с высоты кровати, она в низком плетеном кресле возле граммофона, на случай, если понадобится настройка.
— Изменения в программе, объявленной ранее… Глинка… новое произведение английского композитора Леонарда Верити… в честь его семидесятилетия позднее в этом году… «Четыре английских…»
Она завыла. Он никогда еще не слышал, чтобы она так кричала. Она тяжелой перевалкой сбежала с лестницы и, не взглянув на Мари-Терезу, выбежала вон в сырой сумрак. Внизу перед ней деревня гремела огнями и вспыхивала шумом; гигантские моторы вращались и гремели. Kermesse загрохотал у нее в голове тягачами и прожекторами, ярмарочная разряженность карусельной шарманки, жестяная трескотня тира, беззаботный вопль корнета и горна, смех, притворный смех, вспыхивающие и гаснущие лампочки и глупые песни. Она сбежала вниз по дороге к первому из этих оргиастических мест. Старый boulanger вопросительно обернулся, когда обезумевшая, промокшая, полуодетая женщина ворвалась в лавку его сына, бросила на него сумасшедший взгляд, взвыла и выбежала вон. Она, десятилетиями такая практичная, такая быстрая и внятная в общении с деревней, даже не могла заставить понять себя. Ей хотелось огнем богов погрузить всю округу в безмолвие. Она вбежала в мясную лавку, где мадам крутила свою могучую турбину: бормочущий шкив, агонизирующий взвизг, кровь повсюду. Она прибежала на ближайшую ферму и увидела, как силос для сотен тысяч голов скота перемешивается и качается сотней электронасосов. Она подбежала к дому американок, но ее стук заглушался клокотанием воды, спускаемой в десятке электрических ватерклозетов. Деревня сговорилась, как всегда весь мир сговаривался против артиста, выжидая, пока он не ослабеет, а затем пытаясь погубить его. Мир проделывал это небрежно, не зная зачем, не видя зачем, просто повернув выключатель с беззаботным щелчком. И мир даже не замечал, не слышал, как теперь они, казалось, не слышали ее слов — эти лица, смыкавшиеся вокруг, вперяя в нее глаза. Он был прав, конечно, он был прав, он всегда был прав. А она под конец предала его. Он и в этом был прав.
В кухне Мари-Тереза стояла в неуклюжем сговоре с кюре. Аделина поднялась в спальню и закрыла дверь. Он, конечно, был мертв, она это знала. Глаза его были закрыты, то ли Природой, то ли человеческим вмешательством. Волосы у него, казалось, были только что причесаны, а уголки губ опущены в финальном раздражении. Она высвободила каминные щипцы из его пальцев, прикоснулась к его лбу широким аккордом, затем легла на кровать рядом с ним.