На замечание собеседника о том, «какое, должно быть, счастье ощущать себя преуспевающим романистом», Теккерей мрачно ответил:
– Лучше работать в каменоломне.
Роберт Браунинг. В письме к другу в августе 1873 года Роберт Браунинг пишет: «Вчера я получил очередной номер “Спектейтора”{23}, где сказано, что я назвал Байрона “камбалой”… Это сущая клевета. В жизни своей не посягнул я на его поэтический дар. Впрочем, однажды я действительно высказался в том смысле, что если бы Байрон воплотил в жизнь свои поэтические мечтания и предпочел морское царство земному, с рыбами он ужился бы не в пример лучше».
Обедая однажды у Роберта Браунинга, я стал свидетелем следующей сцены. Какой-то не в меру пылкий его почитатель весь вечер не отпускал поэта от себя; держа его за пуговицу сюртука, он засыпал его вопросами: что Браунинг хотел сказать этой строкой, в чем смысл этого образа и т. д. Наконец терпение поэта лопнуло, и он со свойственной ему светской непринужденностью заметил своему увлекшемуся почитателю:
– Простите меня, ради бога. Я вижу, я вас совсем заговорил!
Чарльз Диккенс. Диккенс, как известно, был замечательным рассказчиком. Вот одна из любимых его историй.
Англичанин и француз договорились драться на пистолетах в крохотной комнатке с потушенными свечами. Благородный англичанин, не желая понапрасну проливать кровь ближнего, на ощупь пробрался к камину и разрядил свой пистолет в дымоход. И что же? Он убивает наповал несчастного француза, который со страху забрался в камин.
– Когда я рассказываю эту историю в Париже, то, разумеется, прячу в камин англичанина, – добавлял Диккенс.
Форстер{24} объяснял Диккенсу, что смерть малютки Нелл{25} – художественная необходимость, и Диккенс с ним согласился, однако когда стало ясно, что малютке Нелл не выжить, писателю стали приходить сотни писем, в которых читатели умоляли его пощадить бедняжку. Сам Диккенс, описывая ее последние минуты, испытывал, по его же собственным словам, «невыразимую тоску»; то же и читатели. Когда Макреди, вернувшись из театра{26}, открыл очередной номер журнала, где печаталась «Лавка древностей», и увидел иллюстрацию, на которой изображалось мертвое дитя, лежавшее у открытого окна с букетиком остролиста на груди, у него упало сердце. «Никогда прежде, – записывает он в своем дневнике, – не приходилось мне читать набранные типографским способом слова, которые бы причинили мне столько боли. У меня не было даже сил разрыдаться…» Ирландский политик Дэниел О’Коннелл{27}, читавший «Лавку древностей» в поезде, не смог сдержать слез и, прохрипев: «Он не должен был ее убивать», в сердцах выбросил книгу из окна. Даже Томас Карлейль, известный своим пренебрежительным отношением к Диккенсу, был очень тронут. Говорят, встречавшие пароход, который входил в нью-йоркскую гавань, громко кричали с причала: «Скажите, малютка Нелл умерла?»
Уилки Коллинз. Вскоре после выхода в свет «Женщины в белом»{28}, когда вся Англия была без ума от «отъявленного негодяя» Фоско, Коллинз получил письмо от дамы, которой в дальнейшем предстояло сыграть в общественной жизни страны немалую роль. Довольно сухо поздравив писателя с успехом, дама писала: «Отрицательный герой, однако, Вам решительно не удался. Простите, но Вы плохо себе представляете, что такое отъявленный негодяй. Ваш граф Фоско лишь бледная копия истинного мерзавца, поэтому, когда в следующий раз Вам понадобится подобный персонаж, очень Вам рекомендую обратиться ко мне. У меня перед глазами стоит негодяй, который с легкостью затмит любого самого отрицательного литературного персонажа. Только не подумайте, что я его себе вообразила. Человек этот жив, и вижу я его постоянно. Речь идет о моем собственном муже». Автором письма была жена Эдуарда Булвер-Литтона{29}.
Алджернон Чарльз Суинберн. Однажды Суинберн увидел в зеркале свою крошечную горбатую фигурку. Не задумываясь, он разбил кулаком стекло, решив, что какой-то негодяй выставил его на посмешище и заслуживает наказания.
За обедом я оказался рядом с восьмидесятилетним джентльменом, который довольно скоро ударился в воспоминания.
– Если взрослый человек или школьник (разницы никакой) не ладит с людьми, это его собственная вина, – начал он. – Помню, когда я еще учился в Итоне{30}, нас собрал староста класса и, указав на стоявшего поодаль коротышку с копной волнистых рыжих волос, сказал: «Если увидите этого парня, пните его ногой. Если не дотянетесь ногой, бросьте в него камень…»
– Этого коротышку, если не ошибаюсь, звали Суинберн, – добавил старик. – Одно время, помнится, он сочинял стишки, а чем занимается теперь, понятия не имею.
Вскоре после выхода в свет «Стихотворений и баллад»{31} в Англию приехал Эмерсон и в одном из интервью очень резко, даже оскорбительно отозвался о сборнике поэта. Суинберн послал в газету письмо, где говорилось, что Эмерсон никак не мог написать то, что ему приписывалось. Ответа на письмо Суинберна не последовало, и поэт пришел в бешенство. Спустя некоторое время Госс и Суинберн гуляли в Грин-парке, и разговор зашел об Эмерсоне. Оказалось, что Суинберн написал в газету и второе письмо.
– Надеюсь, вы не позволили себе резких выражений, – сказал Госс.
– Нет, конечно.
– И что же вы написали?
– Я был предельно сдержан и сохранял полное самообладание.
– И все-таки что вы ему написали?
– Я назвал его, – сказал, как всегда нараспев, Суинберн, – «сморщенным, беззубым бабуином, гнусным подпевалой Карлейля, грязным и подлым сплетником, брызгающим во все стороны своей ядовитой слюной».
Это письмо, как и предыдущее, почему-то осталось без ответа.
Томас Гарди. Издатель «Грэфика», где серийными выпусками печатался роман «Тэсс из рода д’Эрбервиллей»{32}, предложил автору переписать сцену, где Энджел Клэр переносит на руках через затопленную улицу Тэсс и трех других молочниц. Для журнала, предназначенного для семейного чтения, сказал издатель, было бы более уместно и благопристойно, если бы девушек перевозили через затопленную улицу в тачке, а не несли на руках. Гарди подчинился и внес в текст соответствующие коррективы.
Генри Джеймс. Генри Джеймс пожаловался нам, что Эллен Терри{33} попросила написать для нее пьесу, а когда пьеса была готова и ей прочитана, от предназначенной ей роли отказалась.
– Быть может, – сказала моя жена, желая успокоить писателя, – она подумала, что ей эта роль не подходит?
Г. Д. повернулся к нам и дрожащим от гнева голосом выкрикнул:
– Подумала, говорите?! Подумала?! Неужели эта несчастная, беззубая, болтливая карга может думать?!
Оскар Уайльд. На экзамене в Оксфорде Оскара Уайльда попросили перевести с греческого отрывок из Евангелия, где говорилось о страстях Господних. Уайльд начал переводить – бойко и без ошибок. Экзаменаторы остались довольны и велели ему остановиться, однако будущий писатель, не обращая внимания на их слова, продолжал переводить. Наконец, экзаменаторам удалось все же остановить молодого человека, которому было сказано, что его перевод вполне удовлетворителен.
– Нет-нет, – сказал Уайльд. – Позвольте мне продолжать. Мне хочется узнать, чем кончилось дело.
Американские репортеры, которые бросились к Уайльду{34}, когда пароход подошел к причалу, были несколько смущены его внешностью: писатель больше походил на спортсмена, чем на эстета. Верно, у него были длинные волосы бутылочного цвета, отороченный мехом сюртук, а на голове красовалась круглая шапочка из котика, но вместе с тем это был человек исполинского роста с устрашающего вида кулаками. Писатель, естественно, ожидал, что вопросы ему будут задавать о цели его приезда, однако репортеры принялись расспрашивать, как ему понравилась корабельная яичница, хорошо ли ему спалось в каюте, занимался ли он во время плаванья своими холеными ногтями и какую ванну, горячую или теплую, он предпочитает. Когда Уайльд отвечал на все эти и многие другие вопросы, видно было, что они его нисколько не занимают, – пришлось поэтому прибегнуть к помощи пассажиров, которые с охотой принялись рассказывать прессе, что Уайльду путешествие показалось «чудовищно унылым», что «ревущий» океан, вопреки его ожиданиям, не ревел и что шторма, который бы все сметал с палубы и ради которого писатель, собственно, и пустился в плаванье, не было ни разу. Репортерам было этого вполне достаточно, чтобы написать, что «Уайльд разочарован Атлантикой». Эта фраза принесла писателю куда больше известности, чем все его эстетические взгляды, равно как и суждения о преимуществе омлета над яичницей. Сознавая, что в ответах репортерам он не оправдал ожиданий публики, Уайльд решил напоследок сказать нечто запоминающееся. На традиционный вопрос таможенника: «Вам есть что заявить?» – он ответил: