— А женщины ему в уши все новые желания нашёптывать будут. Дескать, слабо с парашютом на Кремль прыгнуть! Или шлем Александра Македонского спереть!
— Стоп!.. — завопил я. — Вот именно — Александра Македонского!
Эффект получился грандиозный — словно при массовом прерывании оргазма. Как меня не убили, до сих пор не понимаю. Но уж больно я боялся упустить вновь обретённую мысль. Не дожидаясь рукоприкладства, я торопливо схватил Николаича за рукав:
— Помните, вы приводили примеры «топоров» в истории? Первый — Македонский, последний — Кеннеди? Помните?
— Какого чёрта? — слишком членораздельно произнёс Николай Николаевич, и стало очевидно, что для него это выражение — эквивалент трёхэтажного мата.
Но сейчас было не до любезностей.
— Отлично. А потом вы сказали: «Мы не всегда успевали их остановить»? Кто «мы»? Почему эти «мы» кого-то останавливали? Как они могли останавливать Александра Македонского?
В этот момент я, пожалуй, впервые понял, что нахожусь внутри воинского подразделения. Командир ещё отдавал короткие рубленые команды («Гарик — слушать, Маша — готовность»), а бойцы уже занимали места согласно штатному расписанию. Даже лица их превратились в щиты воинов армии Александра Великого: бронзовые, тяжёлые и надёжные.
— Андрей, времени мало, объясню все потом. Обещаю. Теперь попытайтесь максимально сосредоточиться. Повторяйте за мной: шиншилла, восемнадцать, жёлтый, Голгофа… Не так! Помогайте мне! Это важно!
— Андрюша! Пожалуйста! Очень прошу! Для меня, родненький! — Это Маша? Ничего себе!
— Движение на северо-западе! Давайте в темпе! — Гарик.
— Потом! Все потом! Всё, что угодно! Теперь важно сосредоточиться! Шиншилла, восемнадцать…
Первое ощущение, которое удалось осознать — удивление.
Вот бьют меня по физиономии, а не больно.
Ничего не больно, курица довольна.
Не хочу просыпаться. Ещё рано.
Ещё немножко, мама!
Влажная простыня.
Вот и хорошо. Простужусь, заболею.
Не пойду. Вот только куда?
В школу? На работу? В университет?
Нет, кажется, всё-таки больно. Только боль какая-то отдельная от всего остального организма.
Её можно отрезать и выкинуть.
А самому продолжать лежать.
Чем-то резко запахло.
Нос и глаза чихают и плачут.
Но они тоже отдельно.
Пусть они плачут и чихают — я ведь болен.
Дождь.
Неожиданно громкий шлепок.
Впервые боль совпала по времени с ударом.
Оказывается, у меня открыты глаза.
Я уже давно смотрю на Машу.
Она плачет, и мне от этого становится легче.
Другое лицо.
Губы говорят какие-то звуки, но они не складываются в слова.
«Шиншилла».
Господи, как башка-то трещит!
Я говорю это очень громко, но большое загорелое ухо склоняется прямо к моим губам.
Загорелое.
Это, наверное, Гарик, потому как сейчас март, а только Гарик может позволить себе солярий или Египет. Да, сегодня февраль. 12 марта. Я произношу дату и понимаю, что ответил на чей-то вопрос. Калейдоскоп мирозданья внезапно складывается в единое — невероятно болезненное — целое, и я начинаю плакать от боли.
— Тебе бы о душе сейчас подумать! — Маша произнесла это почти неслышным шёпотом, но в углу комнаты тут же взметнулись две тени, одна из которых не нашла ничего более умного, чем включить свет.
Я понял, что о душе думать самое время. Потому как держалась она в бренном теле из последних сил, о чём незамедлительно сообщила миру громким протяжным стоном.
Болело все. Подробности неинтересны, но поверьте на слово — в какой-то момент мне действительно захотелось умереть.