– Ваше дело. Хотите, сидите взаперти целый день. Только это глупо. И голодно…. Я пошел, Мендл???
Обиделся. Зря, конечно, я напустилась на него. Бран не виноват. И никакой он, если честно, не надсмотрщик. Он бывший сержант группы «воздушный антитеррор», некогда приписанной к порту Ванкувер-1. Здесь, на «Гайавате», он отвечает за навигацию. Поясню. Следит, чтобы никто не входил без спросу в опечатанную рулевую рубку, куда и с разрешения никто не станет входить в здравом уме. Зачем? Сплошная самокомпенсационная автоматика, жужжащая на границе с ультразвуком, жара за пятьдесят градусов и ядовитые испарения ферромагнитных охладителей. Я полагаю, на Марсе без скафандра легче выжить, чем в этом осином гнезде. Но Бран следит, и бдит аки Аргус. Чтобы никто не входил. Да! Еще он дважды в день, то есть, дважды за двенадцатичасовую смену отмечает режим «без происшествий», и натурально удостоверяет сие действие собственноручной подписью. У него плохо получается. Потому что писать он почти не умеет совсем. Только набирать электронный шрифт одним пальцем или по голосовой команде. Я видела однажды как он с усилием карябал стилом по силиконовой проверочной планшетке – Бр-ра и дальше какая-то пьяная молния. В общем – бррррр…
Сегодня у нас кривой день. Точнее, кривой день у меня. Каждая вторая условная пятница – тринадцатая. То есть, напряжжжно-утомительная. Крррр… Проклятый ай-джи-пи! Ой, прости, прости, дружочек, я не хотела… Напряжжжно… получается. Ничего звучит. Хотя свой голос кажется противным. Многим собственный голос кажется противным – потому что кажется чужим. Услышит человек сам себя, и хочется ему сбежать на край света. От себя самого. А выясняется, края света нет, мало того, голос и человек неразлучны, так что, хорошо только немым, некуда бежать и не надо.
Каждая вторая условная пятница – два часа обязательных душеспасительных мытарств в кабинете «разрядки», и потом весь остальной день приходишь в себя, потому что разряжен полностью. Каждая вторая условная пятница – это магистр Олафсен, он и есть мой Мытарь, чтоб ему провалиться, беда только – здесь ни верха, ни низа вовсе нет. Магистр Олафсен, очеловечившийся датский дог, промотавший титул барон, баронишка, фуфел, мастер грога и красного носа, он… кх-кх-х…раз… раз… а нет, все в порядке, просто горло перехватило, спастическая реакция на депривацию. Тьфу ты! Словами магистра Олафсена заговорила, ну до чего я дошла! Итак. Магистр Олафсен, немолодой хрыч, король-козлобород, здешний психолог, врачеватель душ, которые, на его взгляд, все до одной нуждаются в срочной и неотложной помощи, а моя и вовсе спасению не подлежит, потому что поздно. Поздно! Но он, магистр Олафсен, пытается. И пытает меня. Он и пастор Шулль. Последний – несмотря на то, что я систематически-безуспешно объясняю: я иудейка, и вдобавок эмигрантка во втором поколении из израильской Беэр-шивы, стало быть, к англиканской церкви не имею даже призрачного отношения. Но пастора бесит не мой еврейский снобизм, а мой закоснелый атеизм, он утверждает – иное вероисповедание есть лишь разногласие в разночтении, а вот отсутствие вовсе «бога в душе» дело скверное. И нудит мне о вечных ценностях, о спасении верой, но главное – о карах небесных. Это мне-то! Не понимая, что он и магистр Олафсен эти самые божьи наказания и есть, причем столь суровые, что даже не знаю, чем я подобное заслужила. Тем паче я не атеист. Не атеистка. Я всего-навсего не знаю, а потому судить не могу, о том, чего не знаю. Верить же слепо у меня никогда не получалось. Никому. С самого детства. Ни папе, ни маме, ни прочей близко-дальней родне. От моего старшего брата Генрика и вовсе частенько доставались колотушки за то, что ему никак не удавалось меня провести, даже баснями о Санта-Клаусе, в которого, между прочим, Генрик верил лет до десяти, здоровый долдон… Все рождественская Г-фильмотека, она виновата, обыкновенная пустая голография, имитация в пространстве, пшик и более ничего, однако она на него действовала отупительно, как на многих других. И в оленей верил, и в эльфов, а когда разуверился, стал смотреть украдкой порнушку, ничто другое его не интересовало. И то верно, какой смысл в добродетели, если Санта-Клауса нет.
Я что думаю. О боге, его форме, его предвечном плане и сомнительном милосердии, которого нам не понять. Понимать тут нечего. Может, именно он и сотворил все сущее, да ради бога, ха-ха!…оглохнуть можно… раз, раз… громкость поубавить… кра-атеры-кра-атеры… нара-а-спев…еще немного… Здесь как раз самая вкусная загвоздка. Нормальное существо, тем более всемогущее и всеведущее, ни за какие сладкие коржики творить и создавать, особенно «из ничего», ни человека, ни мироздание вокруг оного, нипочем не возьмется. Оттого, что существо это – нормальное всемогущее и главное, всеведущее. И стало быть, ему наперед известно, что всякий акт творения ни в каком случае непредсказуем, неконтролируем, и вообще, непонятно, чем дело кончится, страшно даже подумать нормальному всеведущему существу чем оно может закончиться. Далеко ходить не надо. За примером. Любое гениальное творение – ткни пальцем и попадешь, – взять хотя бы элементарный гвоздодер, или заоблачную водородную термоплазму, частенько использовалось не по назначению, и с нехорошей целью, вопреки, так сказать, планам создателя. Короче говоря, всякое созидательное действие всегда – Всегда! – руководствуется правилом: давайте ввяжемся, а там поглядим. Что из этого выйдет. Вот некое божество, очевидно ненормальное и недальновидное, взяло и ввязалось. И вот что вышло. Не то, чтобы очень плохо, но и не слишком хорошо. А поделать уже оно, божество, ничего не может, назад не отыграешь. Во-первых, сделанную работу жалко. А во-вторых, наверняка процесс творения был необратим, иначе смысл? Соваться в архисложную, нелинейную систему, с поправками «на случай» совсем уже глупо, есть риск разладить агрегат окончательно, довести до полного хаотического состояния, если вообще возможно, зачастую произведение перерастает автора. Первый изобретатель первого прототипа ЭВМ тоже не-думал-не-гадал о последствиях, может, всего-то хотел облегчить жизнь своему приятелю-бухгалтеру, чтоб у того оставалось время по вечерам гонять в преферанс, а вышла из всего этого всемирная информационная паутина, в которой и запутались его отдаленные потомки. И что бы он сделал, живи он сто лет? Завопил бы: верните все мне назад, я вас прощу? Выкусил бы он хрен, потому что, экономика тут же рухнула бы в каменный век, и цивилизация, давно адаптировавшаяся к паутине и к паукам в ней, тоже бы ухнула следом. Так что у господа бога, который, наверное, дальше Большого взрыва и не глядел, был бы только один выбор: натворил дел, сиди и не чирикай. Зато не соскучишься. Тоже положительный момент… кхм… Разве вот только сердечное увлечение, – ах, любовь! не к ближнему, понятно, – но увлечение собственное, бездумное, оголтелое, первое или стодесятое, не важно. Как исключение. Здесь всевышний полоумный экспериментатор неплохо придумал. Остается вопрос, где найти? Как правило, в ответ тишина.
Пора. Идти мне пора. В самом деле, Бран верно подметил, сидеть в одиночестве, по меньшей мере, голодно. Первый завтрак в салоне скоро закончится, а до ланча далеко. Если поторопиться, успею. Сегодня фрикадельки в медовом соусе, м-м-м… ням! Ох! Потом на трепанацию к магистру Олафсену и на распятие к пастору Шуллю, пусть подавятся. Иначе в покое не оставят. Остальное время мое. Отвоеванное, отбитое в боях, отскандаленное, отбояренное, отчужденное в личную собственность, мое время! Я вернусь, сяду вот сюда, на этот стул, к этому столу, и продолжу мою Книгу. Продолжу говорить мою Книгу. Мою единственную Книгу. Сотворение мира от Барбы Мендл… есть очень хочется…пшш-хххл…»