Духовник поволок будущего сотрудника полиции к себе домой. Там усадил за стол, положил перед ним пачку сигарет, поставил бутылку водки, стопку и спросил: «Что губит род человеческий»? «Да вот эта вот гадость и губит», – простодушно ответил Монахов. «Врешь, сукин сын! – вскричал тогда духовник. – Гордыня! Гордыня губит человека, низвергая его к диаволу! Говоря мне, что полгода не курил и не пил, не гордился ли ты собой? Гордился! А значит, наливай и пей! И закуривай! Ибо должен ты победить гордыню свою!»
Честно говоря, Переверзев в правдивость этой истории не очень-то и верил, так как трепачом Монахов слыл первостатейным. Не подвергал прапорщик сомнению только то, что с того памятного разговора с духовником Леха не уставал бороться с гордыней, пока его не вышибли из семинарии за «прегрешения, несовместимые с ношением духовного сана». Очутившись за воротами семинарии, Монахов малость подзавязал, а потом подался в полицию… то есть, тогда еще – милицию. И снова каким-то непостижимым образом оказался для тех, кто ведал кадрами, предпочтительнее прочих кандидатов. И переаттестацию пережил спокойно. Более того, в ту эпоху всеобщего милицейско-полицейского волнения биография Монахова пополнилась еще одним славным эпизодом – это именно он, Леха, после вечерних осторожных посиделок бегал по коридорам отделения с эпичным воплем: «Караул, братцы, в меня вселилась бутылка водки!»
Злило Переверзева, что Монахов играючи открывал себе двери в будущее, а потом так же играючи их и захлопывал. Казалось, возжелает Леха избраться в президенты Российской Федерации – и изберется, не особо при этом напрягаясь. А, поцарствовав недельку, плюнет, скажет свое вечное «надоело» и побредет за кремлевские ворота с ленивой мыслью – куда бы еще податься? А еще злило, что Леха, несмотря на замаячивший уже невдалеке тридцатник, до сих пор не обзавелся семьей. То есть, трижды уже обзаводился и трижды оставлял очередную избранницу, да еще и с новорожденным дитем. И ведь треплется об этом встречному-поперечному, да как треплется – хвалится, героем себя расписывает! Вот чего Николай Степанович никак не мог понять, впихнуть в свою голову. Ведь это горе великое, когда семья распадается и дети остаются без отца, это как жизнь пополам разламывается. Для нормальных людей. А для Лехи – все равно что в другой автобус пересесть…
И главное, что вызывало у Переверзева раздражение – отношение окружающих к сержанту Монахову. Его любили, Леху. Как любят второстепенного юмористического персонажа какого-нибудь привычного телесериала. Дня не проходило, чтобы кто-нибудь в процессе первого утреннего перекура не спросил в курилке отделения: «Слыхали, что Монах вчера учудил?..» И жены, Лехой оставленные, нисколько на него не обижались, навещали даже! Каждая в свой, отведенный для нее день. График их посещений Леха на всеобщее обозрение вывесил в дежурке…
– Мистика прямо! – снова громко высказался Монахов, прервав ход мыслей Переверзева. – Никого на улице. Повымерли, что ли, все? Вот каждое дежурство бы так. Да, басурманин?
– Да, – податливо отозвался Ибрагимов.
– А если нет никого, чего тогда зря бензин жечь? Сесть бы сейчас где-нибудь на скамеечке с пивком. Да?
– Да, – подтвердил Ибрагимов.
– Только и знаешь, что «дакать», – невсерьез рассердился Леха. – Нет бы разговор поддержать. Чурка ты с глазами… Сдохнешь тут с вами от скуки к хренам собачьим!
Леха Монахов был, наверное, единственным в отделении, кто мог себе позволить именовать сержанта ППСП Алишера Ибрагимова «басурманином» и «чуркой». Другие с Ибрагимовым общались уважительно и аккуратно, даже старшие по званию. Вернее, старшие по званию – особенно аккуратно.