Коломиец В. К. - Политический образ современной Италии. Взгляд из России стр 9.

Шрифт
Фон

Как очевидно, в ходе рассуждений об историческом сознании обязательно возникает понятие, ему близкое, родственное и сопредельное, – историческая память, именуемая также социальной, коллективной, публичной и т. п., а вместе с ним и особое направление исследований – культура меморизации[67]. Разброс мнений, трактующих вопрос о мере различий между той или иной разновидностью памяти, равно как и между историческим сознанием и исторической памятью, представляется достаточно широким. Есть, в частности, убедительные доводы в пользу «разведения» понятий «историческое сознание» и «историческая память», как есть и не менее убедительные доводы, утверждающие их тождество[68]. Обе точки зрения при всей убедительности их отдельных моментов нуждаются в дополнительной аргументации, между тем как в научном и особенно в публицистическом дискурсе стихийно сложилась традиция использования этих понятий, кстати, наиболее приемлемая в данном случае, как синонимичных[69].

Таким образом, категории «историческое сознание», «историческая память», будучи отнесены и к сфере группового и массового сознания, позволяют воспроизвести те представления о прошлом, нередко трактуемые и даже третируемые исторической наукой как заведомо ненаучные, «запредельно» от нее далекие, которые являются достоянием уже массовых слоев общества, а не какой-либо функциональной элиты. В этом своем сравнительно новом качестве они постепенно обретают права научного гражданства как в отечественной, так и в зарубежной историографии.

Запоздалое обретение этих базовых научных категорий происходило на фоне открытий более общего характера, сделанных для себя отечественной исторической наукой перестроечного и постперестроечного времени, в числе которых одним из самых заметных стала проблема человеческой субъективности в истории[70].

Постановка данной проблемы отразила историографическую коллизию, отнюдь не новую и не оригинальную, по поводу того, что должно быть приоритетным в историческом познании – элиты или массы, и в частности элитарное или массовое сознание. С закономерным постоянством этот ученый спор воспроизводит себя на разных этапах развития исторической мысли, причем в пользу то одного, то другого подхода всякий раз находятся убедительно веские, подкупающие своей, казалось бы, совершенной неоспоримостью доводы.

Так, уже в эпоху Просвещения историография, по крайней мере в лице ее наиболее передовых представителей, дозрела до осознания необходимости изучения глубинных социальных явлений в противовес хрестоматийно привычным историческим повествованиям о вождях, героях и правителях – великих мира сего[71]. Однако и много позже, в первой трети XX в., история культуры все еще относила к разряду заведомо «низменных» научных жанров исследование некоторых коллективных систем мироощущения и поведения, противопоставляя им в качестве якобы более достойного иной объект анализа, коим слыли результаты политического творчества элит[72].

Такой подход к историописанию, превозносившему, по выражению Антонио Грамши, «деяния великих»[73], последовательно оспаривался марксистской историографической традицией, которая, напротив, декларировала изучение «народных масс» как свой неукоснительный приоритет. В свою очередь, пределы развития марксистского историзма в его крайнем, «социологизированном» в худшем смысле слова варианте со временем заявили о себе, вызвав справедливые упреки и нарекания относительно дегуманизации исторического процесса, в описаниях которого, как правило, были задействованы, по справедливому замечанию М. А. Барга, «либо полностью обезличенные «народные массы», либо отдельные, но отнюдь не индивидуализированные герои»[74].

Оговоримся, однако, что во многом справедливые соображения М. А. Барга сформулированы с несколько категоричным максимализмом, характерным для романтических времен перестройки. Справедливости ради отметим, что далеко не все исторические труды, созданные в пределах марксистского историзма, грешили голым «социологизированием» и дегуманизацией истории. Более того, целые отрасли обществоведческого знания, отпочковавшиеся и от исторической науки, – социология, социальная психология, политическая наука, – возникнув задолго до перестройки, стремились решить проблему человеческой субъективности в истории, или, если употребить популярный историографический слоган перестроечного времени, то проблему «человека в истории».

Между тем весьма значимых научных результатов на путях исторического познания глубинных социальных явлений добились французская школа «Анналов», как и ее преемник в лице «новой исторической науки», завоевавшие широкую известность. В их исследованиях, как отметил французский историк Ж. Ревель, возобладали методологические принципы, устанавливающие в качестве императива «предпочтение коллективному перед индивидуальным, безличным культурным процессам перед творчеством «высоколобых», психологическому перед индивидуальным, автоматизмам перед отрефлектированным»[75].

Добавим к этому, что школа «Анналов» и преемственные ей историографические направления, пережившие у нас еще в доперестроечные годы процесс активной популяризации[76], с «упразднением» марксистского историзма как «огосударствленной» историографии в какой-то степени заполнили собой образовавшийся методологический вакуум, сыграв позитивную роль в депровинциализации нашей отечественной исторической науки.

Впрочем, аналогичным приоритетам не осталась чуждой и отечественная историография, развивавшаяся в русле марксистского историзма времен «оттепели». Интерес к психологическому явственно обнаружил себя и здесь, способствуя в атмосфере общей либерализации культурной жизни становлению социальной психологии как самостоятельной области знания, в прежние времена гласно или негласно «табуированной». В самом деле, сфера иррационального, в изучении которой невозможно было обойтись без социально-психологических методов и подходов, до этого словно бы не существовала для официального обществоведения. Политическая культура советского времени, безапелляционно утверждая «идеологичность» всего и вся, допускала объяснение явлений общественного сознания, даже связанных с повседневностью, почти исключительно в терминах рациональности. Социально-психологическое воспринималось как нечто словно бы исходящее «от лукавого», и в лучшем случае подлежало истолкованию как что-то незрелое и отсталое, с неумолимой неизбежностью обреченное на замещение «идеологическим». Преодоление такого рода догматизированных представлений, которое выразилось в попытке интеграции социальной психологии и истории, успешно предпринятой Б. Ф. Поршневым и кругом его последователей, получило в то время наибольший научный резонанс[77].

Менее известным, но весьма показательным для того же периода развития советской историографии был замысел историософского исследования П. А. Зайончковского, оставшийся нереализованным, в котором центральное место в историческом процессе также предполагалось отвести психологическому фактору[78].

Такая попеременно проявляющаяся в историографии приоритетность в изучении то элитарного, то, наоборот, массового начала сопровождала и процесс становления интеллектуальной истории. В настоящее время эта бинарная модель истории культуры подвергается обоснованной критике со стороны последователей новой культурной истории, по праву оспаривающих традиционные дихотомические схемы, а вместе с ними и жесткость противопоставления составляющих ее элементов, в частности ученой и народной культуры, «интеллектуальной элиты» и «профанной массы». На смену привычной бинарности видения культурно-интеллектуальных процессов приходят интегральные подходы и установки, которые в их различных версиях реализуются в новейшей историографии[79]

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3