Но выдача векселей не могла продолжаться бесконечно. Тарханы, конечно, приносили доход, но совершенно не такой, чтобы всю жизнь кормить Юрия Петровича в обмен на его отказ от сына. 5 июня 1817 года Сперанский пишет Столыпину: «Елизавету Алексеевну ожидает крест нового рода: Лермонтов требует к себе сына, едва согласился оставить еще на два года. Странный и, говорят, худой человек; таков по крайней мере должен быть всяк, кто Елисавете Алексеевне, воплощенной кротости и терпению, решится делать оскорбления». [42]
В итоге бабушка и «худой человек» договорились до следующего: Юрий Петрович отказывается от притязаний на право забрать сына и увезти его из Тархан, а Елизавета Петровна обеспечивает независимое финансовое будущее внука до его совершеннолетия, завещав ему все свое состояние. Для чего в Пензе в присутствии все того же Сперанского она подписывает завещание, по которому все ее движимое и недвижимое имущество, включая почти полтысячи крепостных, после ее кончины должно перейти к Михаилу Юрьевичу Лермонтову, «к которому по свойственным чувствам, – писала она, – имею неограниченную любовь и привязанность, как к единственному предмету услаждения остатка дней моих и совершенного успокоения горестного моего положения, и желая его в сих юных годах воспитать при себе и приготовить на службу его императорского величества и сохранить должную честь, свойственную званию дворянина». [43]
А в случае преждевременной кончины бабушки «я обнадеживаюсь, – писала она, – дружбой моей в продолжение жизни моей опытом мне доказанной родным братом моим артиллерии штабс-капитаном и кавалером Афанасием Алексеевичем Столыпиным, коего и прошу до совершеннолетия означенного внука моего принять в свою опеку имение, мною сим завещаемое, а в случае его, брата моего, смерти, прошу принять оную опеку другим братьям моим родным Столыпиным или родному зятю моему кригс-цалмейстеру Григорию Даниловичу Столыпину, в дружбе коих я не менее уверена».
Было в этой бумаге и главное условие ее исполнения: в случае если Юрий Петрович нарушит данное им слово и заберет сына у бабушки, то завещание прекращает свое действие, а все ее имущество перейдет к Столыпиным: «Если же отец внука моего истребовает, чем, не скрываю чувств моих, нанесут мне величайшее оскорбление: то я, Арсеньева, все ныне завещаемое мной движимое и недвижимое имение предоставляю по смерти моей уже не ему, внуку моему Михайле Юрьевичу Лермантову, но в род мой Столыпиных, и тем самым отдаляю означенного внука моего от всякого участия в остающемся после смерти моей имении».
По сути, Елизавета Алексеевна купила у Юрия Петровича себе право жить рядом с внуком и воспитывать его в соответствии со своими представлениями. Отец же был вынужден отказаться от возможности воздействовать на воспитательный процесс (по крайней мере, на ближайшее время), что не могло не отразиться на формировании сына, на его духовном и нравственном развитии. Ведь маленький мальчик не мог не задаваться вопросом: почему именно так, а не иначе он живет? Где его отец?
В тот миг, когда подписывалось завещание, маленький Лермонтов терял уже второго родителя, неожиданно перейдя из состояния сына в положение лишь внука. И как бы хорошо ни относилась к нему бабушка, он, в известной степени, оказался обделенным родительским вниманием. Впрочем, это вполне обычное явление в разрушенных семьях, когда дети становятся предметом торга ради достижения еще недавно близкими родственниками своих личных, мелочных целей.
Недаром осталось среди многочисленных свидетельств и такое: «В сельце Кропотове, бывшем постоянным местом жительства отца и родных теток поэта, еще в конце прошлого века были живы дворовые люди Лермонтовых. По их рассказам, поэт был резвый, шаловливый мальчик, крепко любивший отца и всегда горько плакавший при отъезде обратно к бабушке».[44]
Один из похожих примеров – судьба другого великого русского писателя – Льва Николаевича Толстого, также в раннем детстве оставшегося без матери, а затем и без отца. Матушка его Мария Николаевна умерла, когда Левушке было два года, в девять лет он потерял и батюшку – Николая Ильича, а еще через год – и любимую бабушку Пелагею Николаевну. Круглыми сиротами стали четыре брата и сестра. Воспитывали их, насколько умели, тетушки, не способные порою найти взаимопонимания в методах и целях воспитания. В итоге детей даже пришлось разделить и развести по разным городам. Все, что пережито было Толстым в детстве, чрезвычайно мощно пропитало его творчество. Дожив до седин, Лев Николаевич не переставал вновь вспоминать и ощущать давно прошедшее с ним.[45]
Мясницкая улица. Императорский почтамт. Худ. А. Мюллер, с оригинала С. Дица. 1845 г.
Ну а Михаилу Юрьевичу Лермонтову уготована была короткая жизнь. Могли ли бабушка и его отец предполагать тогда, что завещание это никогда не исполнится, что наследник погибнет гораздо раньше…
Будучи оторванным от Москвы, от света, Лермонтов не мог не пережить некий комплекс провинциализма, заставляющего его с еще большей силой любить Москву, ждать с ней встречи, ценить каждое свидание с Первопрестольной. Потому, быть может, и запомнил он так сильно приезд с бабушкой в старую столицу в пятилетнем возрасте.
Но гораздо чаще начиная с 1818 года в теплое время года Елизавета Алексеевна выезжает с любимым внуком (не отличающимся отменным здоровьем) на Северный Кавказ, где живет ее племянница Е.А. Хастатова. Местные чембарские эскулапы нашли у мальчика золотуху, связав с этой болезнью даже определенную кривизну его ног. Все эти годы жизнь Лермонтова так и проходит: между Тарханами и Северным Кавказом, и пока еще для Москвы места не находится.
В Пятигорске, городе, который сыграл в жизни Лермонтова роковую роль, Лермонтов познакомился с семьей Павла Петровича и Марии Акимовны Шан-Гирей, родственников его матери. Их сын, Аким Павлович Шан-Гирей (1818–1883), станет близким другом поэта на всю оставшуюся жизнь, а также щедрым источником воспоминаний о нем.
Отношения с Шан-Гиреями завязались настолько близкие, что в 1825 году они переехали с Кавказа в Пензенскую губернию и в течение года гостили в Тарханах. Аким Шан-Гирей вспоминал: «Все мы вместе приехали осенью 1825 года из Пятигорска в Тарханы, и с этого времени мне живо помнится смуглый, с черными блестящими глазками, Мишель, в зеленой курточке и с клоком белокурых волос надо лбом, резко отличавшихся от прочих, черных, как смоль. Учителями были М-r Capet, высокий и худощавый француз с горбатым носом, всегдашний наш спутник, и бежавший из Турции в Россию грек; но греческий язык оказался Мишелю не по вкусу, уроки его были отложены на неопределенное время… Помнится мне еще, как бы сквозь сон, лицо доброй старушки немки, Кристины Осиповны, няни Мишеля, и домашний доктор Левис, по приказанию которого нас кормили весной по утрам черным хлебом с маслом, посыпанным крессом, и не давали мяса, хотя Мишель, как мне всегда казалось, был совсем здоров, и пятнадцать лет, которые мы провели вместе, я не помню его серьезно больным ни разу».[46]
Затем в 1826 году Шан-Гиреи поселились в приобретенном ими соседнем имении Апалиха. Лермонтов не раз бывал там. Шан-Гиреи хранили у себя многие рукописи поэта: «Сашка», «Измаил-Бей», «Герой нашего времени», «Черкесы», «Menschen und Leidenschaften» и т. д.
Летом 1825 года Михаил впервые испытал романтическое чувство: «Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду? Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушки, кузины. К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет девяти. Я ее видел там. Я не помню, хороша собою была она или нет. Но ее образ и теперь еще хранится в голове моей; он мне любезен, сам не знаю почему. Один раз, я помню, я вбежал в комнату: она была тут и играла с кузиною в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так. О! сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум. И так рано!.. Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату. Я не хотел говорить об ней и убегал, слыша ее названье (теперь я забыл его), как бы страшась, чтоб биение сердца и дрожащий голос не объяснил другим тайну, непонятную для меня самого. Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне мне неловко как-то спросить об этом». [47]