Однажды он прочел, что смелые, волевые, решительные люди лучше всего воспитываются в армии. С тех пор он стал мечтать о военном училище.
А с женщинами Грач так и остался робок. И когда увидел Машу, то повел себя с ней не лучше, чем, бывало, с Тоней: водил в кино ее подруг, кормил их мороженым и мечтал о случае, который мог бы сблизить его с Машей. Просто подойти и сказать о своих чувствах он не решался. Это казалось ему чуть ли не оскорблением для нее.
Так и дотянул до последнего дня. Тогда, как обычно отправившись провожать другую, он вспомнил, что забыл на садовой скамье портсигар. И вернулся. И увидел Машу плачущей. Он просто не мог не спросить, что случилось? А она вместо ответа вдруг положила ему руки на плечи, голые по локоть руки, невесомые…
Песня в строю начинает угасать, и Грач стряхивает с себя думы. Песня сменяется тревожным говорком в строю. Леса уже нет, вдоль дороги, сразу же за кюветом, расстилается сырая низина, отгороженная от реки стеной камыша. Грач поднимает голову и видит, как из-за поворота, скрытого разлапистыми осокорями, выплывает черный румынский монитор. Корабль медленно сворачивает на фарватер и идет на самом малом, параллельно строю пограничников. Даже без бинокля видно, что там сыграли тревогу. Ибо матросы бегают по палубе, сдергивают чехлы с пушек и пулеметов, поворачивают стволы на советский берег.
Тишина повисает над дорогой. Только сапоги дробко стучат по окаменевшей от жары земле.
– Перепугались, мамалыжники, – смеется кто-то в строю.
– Надо ходить другой дорогой, скрытной, – говорит Ищенко. – Так мы их провоцируем.
– Таиться советуешь? На своей-то земле?
– Есть приказ: не поддаваться на провокации.
– Именно. Не поддаваться. Ни в коем разе.
Грач поворачивается к строю и командует так, словно перед ним по меньшей мере целый батальон:
– Песню!
И в тон ему так же несоразмерно громко вскидывается над Дунаем песня:
* * *
Протасов глядит издали на свой катер, и душа его зудит: скверное дело, когда нет своей палубы. Получилось хуже, чем он ожидал: Седельцев приказал сдать катер Пардину и утром в понедельник явиться для личных объяснений. Мичман раздвигает тальник, собираясь спрыгнуть на тропу, ведущую к причалу, но передумывает. Поколебавшись, он медленно идет на заставу, в нерешительности останавливается у ворот: на заставе такой шурум-бурум по случаю субботы, что ему уже не хочется заходить.
Некуда, совсем некуда приткнуться человеку, у которого отобрали дело. Крутится около занятых людей, словно судно, потерявшее управление. Солнце опускается за тополя, тонет в кровавой бахроме тучи. Неподалеку занудливо, на одной ноте, лает дворняга. Откуда-то из-за крыш, с другого конца села, слышится грустная бабья песня.
Мичман идет по окраинной улице и разговаривает сам с собой. Он говорит, что не нашивок ему жаль – обидно терять их за здорово живешь, что не так надо было класть руль в тот раз и ни к чему было давать волю своей злости и топить лодку. И еще многое другое приходит в голову. Как в пословице, по которой «хорошая мысля приходит опосля».
Возле своей хаты мичман замечает маленькую фигурку, прижавшуюся к дереву.
– Даяна? Ты чего?
Он говорит, как всегда, грубовато-снисходительно. Но душа его замирает в ожидании.
– Я к тебе, – говорит Даяна.
Мичман подходит вплотную, целует ее пухлые полудетские губы. И получается это само собой, ну точно так, как мечталось в одиноких ночных дежурствах. Потом он берет ее за руку и ведет через улицу в дом, в свою холостяцкую комнатушку, где пахнет сырой штукатуркой и одеколоном «Тэ жэ».
– Хозяин бы не увидел, – говорит Протасов в калитке. Не для себя говорит, для Даяны.
Когда светлеет маленькое оконце, Даяна осторожно прижимается к нему пухлыми зацелованными губами, тихо шепчет:
– Ну, я пойду.
– Куда! Ты останешься у меня.
– Останусь, – соглашается она. – Только сначала ты должен зайти к маме.
Он идет ее провожать по пустынной улице. На лугах лежат полосы тумана. Над тополями в полнеба висит туча, заслоняет звезды.
– Ну иди, – вздыхает Даяна. – Теперь я сама.
Но он доводит ее до дома, подсаживает на подоконник. А когда поворачивается, чтобы уйти, видит перед собой тетку Марылю – мать Даяны.
– А, вот он кто! – кричит тетка Марыля так, словно хочет разбудить все село. – Ну, я задам этой мерзавке, уж я ей задам!
– Я хочу жениться на Даяне, – бормочет Протасов.
– Жених! Явился среди ночи! А ну убирайся, пока цел!
В руках у нее появляется палка. Но она не успевает замахнуться. Мичман быстро кладет руку на палку и чмокает тетку Марылю в щеку.
– Не сердитесь, мама, – говорит он. Перепрыгивает через грядку и исчезает в зарослях цветов у дороги, предоставив тетке самой разгадывать, что сие означает.
Протасову легко в этот рассветный час, будто и не было недавних неприятностей. Он размашисто шагает по узкой тропе через поле, сшибая росу широкими клешами. Тихая радость переполняет его. Он останавливается, с удовольствием вдыхает влажную свежесть луга. И вдруг задерживает выдох: замечает темный силуэт человека, прицепившегося к самой верхушке столба.
– Эй?! – Ему подумалось, что это кто-то из пограничников чинит линию связи.
Человек кубарем скатывается со столба и бросается к кустам. Стремительным прыжком, усиленным еще не остывшей радостью, мичман догоняет его, хватает за руку.
– Кто такой?
В нем еще нет злости, и действует он скорее по привычке, приобретенной здесь, на границе. Но тут мичман видит, что человек другой рукой пытается выдернуть из кармана зацепившийся там пистолет.
– Ах вон ты как! – Он перехватывает руку и, не размахиваясь, бьет незнакомца ребром ладони по шее. И когда поднимает его с земли за ворот старой крестьянской свитки, то, к изумлению своему, узнает в человеке того самого «рыбака», который удрал от него недавно и из-за которого все его теперешние служебные неприятности.
– Попался, «рыбачок»! – Мичман представляет себе удивленную физиономию капитан-лейтенанта Седельцева и улыбается. – Ну-ка, пошли на заставу.
– А я не пойду, – неожиданно заявляет нарушитель.
– А я тебя пристрелю.
– Стрелять побоишься. У вас приказ.
Нарушитель нахально ухмыляется, и это окончательно выводит Протасова из себя. Он берет его за плечо, рывком разворачивает и дает такого пинка, что тот бежит по тропе, покачиваясь и приседая от боли.
Они уже подходят к окраинным хатам села, когда вдалеке над Дунаем трепещущей птицей взлетает красная ракета.
* * *
Лейтенанту Грачу не спится. То ли предчувствия мучают, то ли настороженность, что растет изо дня в день. Расстегнув ворот и ослабив ремень, он садится на свою скрипучую койку, кладет голову на стол и думает о Маше.
В половине второго ночи, проинструктировав очередную смену, снова уходит в канцелярию и опять думает о своей будущей женатой жизни, о заставе, о мичмане Протасове.
Один за другим возвращаются с границы наряды, докладывают одно и то же: на границе необычная тишина.
– Не к добру тишина, – говорит кто-то из пограничников, громыхая винтовкой у пирамиды.
Эта случайно оброненная фраза гвоздем вонзается в сознание. Тишина на границе. О чем еще может мечтать начальник заставы? Но неожиданная тишина! Ведь все последние ночи тот, чужой, берег дышал затаенно: из глухой темени доносились крики, плач женщин, скрип подвод, погромыхивание железа…
Грач решительно встает, застегивает ворот.
– Горохов, пойдете с мной, – говорит он в дежурке.
– В полном?
Он собирается сказать, что по границе налегке не гуляют, но вспоминает, что уже говорил это Горохову, и молча выходит на крыльцо.
Тихая ночь нежится над селом. Восток уже начинает светлеть: в той стороне вырисовываются тополя, трубы деревенских хат. Запад черен, как всегда перед рассветом. Оттуда наползает туча, гасит звезды.