– Красивая музыка, – кивает он. – Что это?
Синдром самозванки
После «прослушивания» у Бекки ты возвращаешься в общежитие по Бродвею, вся мокрая от июльской жары. Проходишь мимо торговцев жареными орешками, продавцов благовоний и подержанных книг, разложенных прямо на тротуаре, мимо одинокого саксофониста, который стоит у входа в бар в Вест-Энде и играет по кругу одну и ту же мелодию из «Улицы Сезам». Солнечные деньки… Ты прижимаешь к груди ноты и диски в запотевших пластиковых коробочках. Ты получила работу. Ты будешь работать скрипачкой! Впервые ты чувствуешь себя настоящей скрипачкой, несмотря на тринадцать лет занятий, уроков, ученических концертов. Наконец-то годы практики «окупятся» – типичное американское словечко, подразумевающее, что любой труд вознаграждается, а при хороших результатах еще и приносит прибыль.
Но дело не только в деньгах. Наконец ты сможешь сказать родителям, школьным учителям, другим взрослым в твоем родном городке, всем, кто поддерживал тебя – расставлял складные стулья на школьных концертах, возил на прослушивания, присылал открытки с пожеланиями удачи (одну такую открытку ты получила от учителя естествознания в восьмом классе: «У тебя талант! Мы так тобой гордимся! Никогда не бросай музыку!»), – что все эти усилия, их и твои, не были напрасны. Неважно, что ты не родилась вундеркиндом; неважно, что в Колумбийском университете были скрипачи лучше тебя; неважно, что, пока эти ребята брали уроки в Джульярде[12] и выступали в Карнеги-холле, ты давала сольные концерты в школьном актовом зале, который также служил столовой и спортивным залом, а ближайшая настоящая концертная площадка находилась в часах езды, за перевалом. Все это не имеет значения, потому что ты достигла успеха своим трудом, ты «прорвалась» (еще одно типичное американское слово). А за одним прорывом может последовать и другой: теперь тебе все по плечу. Лишь позднее, спустя много лет, ты задумаешься о том, как это слово исказило твое восприятие. Ты узнаешь, что оно вошло в обиход у американцев в «позолоченный век»[13] и отразило социальное неравенство той эпохи: для одних оно означало «выжить» («как-нибудь прорвемся, переживем эту зиму»), для других – «достичь небывалого финансового успеха, славы и признания». Два таких совершенно разных исхода неразрывно соединились для американцев в одном слове.
Ты пока не понимаешь разницы этих смыслов, ты просто рада, что «прорвалась». Девчонка с американского Юга, из самой глуши – из Аппалачии! «Деревенщина с южным акцентом», та, у которой не было ни единого шанса. Нужно всем рассказать! Ты смогла, ты сделала это. Вот оно, доказательство, что ты настоящая! Тебе будут платить за игру реальные деньги! Ты профессиональная классическая скрипачка и работаешь в Нью-Йорке… Но потом в голове начинает звучать голосок, говорящий: «Нет, это не так. Это не может быть правдой. Ты недостаточно одарена, чтобы быть профессиональной классической скрипачкой в Нью-Йорке. Произошла ужасная ошибка».
Западная Виргиния
1985 год
Мультфильм «Сара и белка» оказался вовсе не о ребенке и ручном зверьке, хотя с обложки видеокассеты улыбались девочка и белочка. Уже на первых минутах видео в деревню Сары вторгаются нацисты, и ее семью увозят в концлагерь. Сара спасается в ближайшем лесу. Именно при таких обстоятельствах – геноцид, голод, выживание под открытым небом – Сара знакомится с белкой (хотя не исключено, что та просто является ей в галлюцинациях). В последней сцене Сара бредет по снегу босиком в полном одиночестве. Играет скрипка.
Тебе четыре года. Ты смотришь мультфильм в залитой золотистым светом гостиной маленького дома, который арендуют твои родители. Папа садится на поролоновый диван, когда мультфильм уже заканчивается; скрипичная музыка нарастает, и судьба Сары – жертвы Холокоста – становится ясна. Отец начинает что-то объяснять о плохих и хороших людях, об Анне Франк, о том, что иногда люди умирают, о евреях и о войнах…
– А что это за музыка? – спрашиваешь ты.
– Скрипка, – отвечает он, радуясь смене темы. – Может быть, Брамс?
Твой папа не эксперт в классической музыке, ему что Брамс, что индюшка. У вас в гостиной стоит пианино, но он знает только три аккорда и пользуется инструментом как будильником – лупит по клавишам и кричит: «Подъё-о-ом!» По утрам перед школой или церковью он поет фальшивым баритоном, играя свои три аккорда, а вы с братьями хохочете над ним, лежа в кроватях. «Почему никто не встаё-о-от!» – поет он, но этим его репертуар и ограничивается. Фамилию Брамса он мог увидеть на обложке сборника классической музыки, заказанного по почте: в восьмидесятые такие пользовались большой популярностью («Все шедевры классической музыки на одной кассете!»).
Ты заявляешь, что хочешь сыграть Брамса. Ты даже не понимаешь, что это композитор, и думаешь, что так называется мелодия, исполненная на скрипке. «Джессика уже в четыре года говорила, что хочет играть Брамса!» – будет потом рассказывать отец так, будто ты в четыре года знала имена всех немецких композиторов XIX века, но предпочитала именно этого.
Двадцать лет спустя, работая профессиональной скрипачкой у Композитора, ты замечаешь, что все родители любят делиться историями о том, как у детей возник интерес к музыке; при этом неважно, талантлив ребенок или нет. Такие родители воспринимают первую детскую тягу к музыке как знамение свыше, как те моменты в житиях святых, когда они впервые слышат глас Божий. «Мой сын с детства играл на кастрюлях и сковородках». «Дочка играла на пианино, сколько я ее помню». «Начала играть раньше, чем ходить». «Раньше, чем говорить». «Пел в ванной». «Пела в колыбельке». «Я ставила пластинку Моцарта, а он улыбался». «Когда он слышал Бетховена, его лицо сияло».
Так и твой отец рассказывал байку о Брамсе, словно та предсказывала твое великое будущее в музыке. Возможно, так он убеждал самого себя.
Верхний регистр
Нью-Йорк, 2002 год
После «прослушивания» у Бекки ты понимаешь, что сложилась невозможная ситуация.
1. Тебя наняли скрипачкой в группу знаменитого композитора, выступавшего с Нью-Йоркским филармоническим оркестром в Линкольн-центре.
2. Ты недотягиваешь до уровня Нью-Йоркского филармонического. Тебе не хватает навыков. Понадобится еще минимум десять лет постоянных занятий и репетиций, чтобы приблизиться к заданной планке. Но у тебя нет десяти лет. У тебя два дня.
Осознав это противоречие, ты делаешь единственно возможное: достаешь скрипку и начинаешь заниматься.
Пробуя сыграть с листа произведения Композитора, ты сразу отмечаешь их ритмическую простоту. Четвертушки выстроились на странице аккуратным строем; ноты набраны крупным шрифтом, и все это напоминает упражнения на прохлопывание ритма для пенсионеров. Мелодии тоже просты. Короткие, не требующие особого мастерства пассажи повторяются раз за разом в медленном темпе. Но потом, прямо посередине одного из них, мелодия вдруг взмывает в скрипичную стратосферу – в верхний регистр, где берутся самые высокие ноты. Когда скрипач играет их, смычок и пальцы расположены так близко к лицу, что, кажется, вот-вот заденут нос. Играть очень высокие ноты в медленном темпе для скрипача все равно что ходить по канату. Чем выше ты забираешься по грифу, тем ближе друг к другу должны быть расположены пальцы; стоит сдвинуть их на полмиллиметра – и сразу слышна фальшь. Это в нижней части диапазона пальцы могут выполнять вибрато, двигаться, создавая нужную частоту, которая все равно укладывается в «среднее статистическое» значение чистого звука. В верхней же части грифа расстояние между нотами минимально, любое лишнее движение – и тебе конец: скрипка завизжит, а зрители инстинктивно схватятся за уши.