Ынсу спал в убранной комнате под одеялом. Щеки его горели, а сквозь алые губы вырывались какие-то звуки. Я не желал слышать это, потому что тоже хотел позвать маму, хотел выпытать, почему она ушла, бросила нас одних. Миновало несколько ночей. Где-то на третий день я собирался в школу и подошел посмотреть, как Ынсу – температура спала. Его черные кудри взмокли от пота и прилипли к бледному лбу. Чуть погодя он открыл глаза и сказал:
– Брат! В доме полно дыма… все в дыму…
С тех пор Ынсу перестал видеть, его глаза могли различать лишь тусклый свет. Мой брат ослеп.
Глава 4
Я издалека увидела силуэт тети Моники – она выглядела сердито. Я опоздала почти на тридцать минут. Подъехав ко входу станции метро «Администрация Квачхона», я припарковалась, и тетя, держа в руках огромный узел, села в машину. День был промозглый, от ее черного одеяния повеяло холодом, как это бывает, когда приоткрываешь дверцу холодильника. Губы были синими.
– Да все из-за одежды… не знала, что лучше. Даже не предполагала, что придется побывать в тюрьме, а то прикупила бы какое-нибудь монашеское платье… Вот и опоздала, перебирая наряды… Я ж говорю, надо тебе разжиться мобильником… Сейчас и у буддийских, и у католических монахов даже машины есть… и тебе бы не помешало! – Я тараторила оправдательную речь. Тетя молчала. – Я подозревала, что так получится, поэтому предлагала забрать тебя из монастыря, но ты же сама заупрямилась… – Каждый раз, чувствуя себя виноватой, я пыталась переложить ответственность на других.
– Они всю неделю, считая дни, ждут меня! Им не разрешены другие личные встречи. А из-за тебя такие драгоценные тридцать минут пропали даром! Может, тебе…
Тетя замолчала в порыве гнева. Потом сглотнула и с расстановкой договорила:
– Те тридцать минут, что тебе не жалко выбросить на помойку, для них могут стать последними. Они проживают сегодняшний день, не зная, наступит ли завтра!.. Ты можешь это понять или нет?!
В негромком голосе чувствовались непоколебимость и надрыв. Слова о тридцати минутах, которые не жалко выбросить, покоробили меня. Хоть я и заявляла при каждом удобном случае, что живу напрасно, услышать это от другого человека было неприятно. Но, раз уж я опоздала, ничего не оставалось, как проглотить обиду. В любом случае сегодня первый раз, когда я поехала вместе с тетей. И не очень-то он задался. Выражение про помойку было моим, но тетя бросила его, скопировав мои интонации, и впервые сделала это настолько резко. Видно, годы берут свое, попыталась я себя успокоить.
Еще до отъезда во Францию я узнала, что ставшая монахиней тетя навещает заключенных. Это случилось, когда после маминого звонка с жалобами на нестерпимые головные боли по утрам к нам приехал старший брат – доктор по образованию. «А про тетю написали в статье!» – воскликнул он, разворачивая принесенную с собой газету. Если бы не он, мы бы и не узнали, что она прославилась настолько, чтобы про нее писали в газетах. Мать по обыкновению, в качестве утреннего приветствия, накричала на прислугу и уселась за стол. Брат продолжил: «Она, похоже, навещает приговоренных к смертной казни!» На что мать молниеносно отреагировала: «Вот это я понимаю! Раз смогла монашкой стать, конечно же, нужно идти на жертвы… Что говорить – великая женщина!.. Ты не мог бы записать меня к невропатологу в вашу больницу? Надо обследоваться…
Голова болит так, что можно сойти с ума… Вчера не сомкнула глаз… Лекарства, которые ты выписал в прошлый раз, уже не помогают. И после них макияж неровно ложится… Прямо беда, пачками пить вредные таблетки – здоровье портить, а бессонница меня старит – кожа никуда не годится…» Немногословный брат вновь слушал молча, а я, сидя возле матери, жевала сэндвич из очень полезного ржаного хлеба с колбасой и овощами. Мы взглянули друг на друга. «Мама, вы бы не переживали! Уже ведь несколько раз проверялись, и ничего страшного не обнаружили…» Оставалось удивляться его бесконечному терпению и участию в голосе… Я решила добавить: «Мама! Брат прав. Как же современная медицина сможет разобраться в твоей деликатно устроенной и суперчувствительной нервной системе?! Вот ничего и не остается таким утонченным натурам, как ты, кроме как смириться и терпеть…» Насколько я помню, то утро в конце концов опять завершилось мамиными воплями. Как каждый день. И когда она начала брюзжать, что пора прекратить изображать из себя никчемную певичку и отправиться с глаз долой учиться за границу, я с радостью ухватилась за эту идею. Интерес к жизни поп-дивы, которой я посвятила уже около года, постепенно угасал, к тому же появилась надежда, что я смогу наконец встречать утро тихо и мирно. Мне сильно надоело подстраиваться под ее настроение.
– Ну ладно, прости меня. Я виновата… Правда, прости…
Лучше было просто поднять белый флаг, чем продолжать оправдываться. Не знаю, почему мне это пришло в голову, но я вдруг испугалась, что тетя расплачется.
– Тетя, ты же не собираешься меня сейчас отвезти к этим… как там… смертникам? И уж тем более не будешь заставлять петь перед ними государственный гимн?
– К ним мы и едем. Если сможешь спеть, почему бы и нет? Что тебе мешает? Вместо того чтобы выбросить на помойку такой дар, уж лучше использовать его на доброе дело. На том перекрестке сверни налево, – сказала тетя Моника.
И снова прозвучала эта «помойка». Меня немного раздосадовало, что она всячески пытается поддеть меня, пользуется моими же словами, которые под влиянием эмоций вылетели в больничной палате. Я свернула налево и увидела указатель: «Сеульский следственный изолятор». Черт его знает, что лучше – сидеть в опостылевшей больнице брата перед молоденьким психиатром и отвечать на вопросы вроде «Так что же вас так вывело из себя?»; «Как вы думаете, почему в такие моменты вы начинаете заводиться?»; «А возникали ли у вас подобные мысли в детстве?» и тому подобное… Или же спеть государственный гимн? Извечная дилемма. Поэтому я утешилась мыслью: «Да ладно, будь что будет! Во всяком случае, тюрьма, по крайней мере, не так банальна, как больница».
Оставив удостоверения личности на проходной, мы прошли внутрь. За нами с грохотом захлопнулись первые железные двери с решетками. Мне стало жутковато от лязганья, гулко прокатившегося эхом в темноте холодных пустых коридоров. В следующие посещения я отметила, что температура здесь всегда на два – три градуса ниже, чем снаружи. И не только зимой, но даже летом, в самое пекло, теплее здесь не становилось. Кто-то правильно заметил, что это место – царство тьмы.
Мы миновали еще одну дверь; снова послышалось лязганье металлического замка. В огромном внутреннем дворе не было ни души, но за ним несколько заключенных в зеленой одежде тянули тележку. В отдалении под белой гипсовой статуей Девы Марии стояла небольшая елка, украшенная простенькой разноцветной гирляндой, скромно мигающей в лучах зимнего солнца. Именно сейчас я впервые осознала близость Рождества и вспомнила сочельник в Париже: утопающие в огнях Елисейские Поля; девочек, торговавших цветами; красное вино; тающее во рту и заставляющее позабыть обо всем на свете восхитительно нежное фуа-гра и пирушки, неизменно заканчивающиеся галдежом и объятиями с унитазом… Через несколько поворотов мы наконец оказались в маленькой комнатке. Помещение было чуть больше двух пхёнов[7], на стене висел крест, а рядом – картина Рембрандта «Блудный сын». В комнате ничего лишнего: небольшой столик и пять – шесть стульев. Тетя опустила принесенный с собой узел и включила чайник. Вскоре раздался стук. В крохотном зарешеченном окошке на двери промелькнула зеленоватая роба.