Руины - Вадим Храппа страница 7.

Шрифт
Фон

На каждом шагу его подстерегала похоть. «Нет ее…» – шептали ему чьи-то губы, и чьи-то тела возбужденные и скользкие обвивались вокруг него. И чьи-то руки бросали ему под ноги битое стекло и песок в глаза.

«Нет его!..» – на каждом шагу кричали ей в лицо чьи-то хриплые голоса, и чьи-то цепкие и косматые пальцы рвали на ней одежду и впивались ногтями в грудь.

Но они шли…

И понял народ, что не остановить их. Понял народ, что встретятся честность и верность, смелость и доброта, и воспарит тогда надежда и воцарится над миром любовь…

И постановил народ убить их.

И когда они уже почти дошли друг к другу, и уже протянули друг другу руки, навалились на них всем народом…

Отваге его не было пределов, но силы его были конечны…

И проклятия ее были страшны и пронзительны, но никто их не слышал…

И бросили их с самой высокой горы…

И долго им вслед летели камни и шелестели плевки…


И нет больше в том народе ни чести, ни верности.

И нет больше в мире надежды.

Когда тебе восемнадцать

В сушилке стоял крепкий кислый запах высохших до хруста портянок и распаренных сапог. Воняли и валенки, и все сто двадцать бушлатов на стенах, но портянки и сапоги забивали их запах.

И было душно. От спетого ядовитого воздуха, и от жары лоб и нос сразу покрывались испариной. Терпеть все это было тяжело, но все же легче, чем минус сорок на улице. Ясюченя уже оделся, но сидел на прутьях решетки для сапог тихо, не двигаясь, нутром впитывая тепло впрок, и смотрел, как медленно, с закрытыми глазами, наматывает портянки Толстик. Тот натужно сопел вечно забитым носом, и на его толстых разлапистых губах висели мутные слюни. Шея была в серых разводах и фиолетовым пятном – чирий. Портянки он намотал неправильно и теперь не мог запихать ногу в валенок, но с ленивым упорством совал ее, и валенок распирало от узлов. На призывном пункте в Молодечно они были вместе, и Толстик тогда был единственным хорошо одетым.

«У меня ничего хуже нет», – сказал он тогда.

И в это верилось. Толстик казался интеллигентом или сынком очень интеллигентных родителей. Ясюченя никогда бы не поверил, что за полгода можно так опуститься. А поверил бы он, что самому придется застилать по утрам постель умственно недоразвитому аварцу? Черт с ним, с аварцем. Главное: вытерпеть, выжить, сжаться в комок, прикусить зубами чувства, впасть в спячку, как барсук, и перезимовать. Два года это не вся жизнь, это только – два года. Забыть о них, вычеркнуть, оставить дурным сном.

Вот проснемся – разберемся.

Все будет в порядке, все будет хорошо. Толстик вот, кажется, вообще ни о чем не думает. Нормальный человек за полгода превратился в грязное животное. Карманы вечно набиты хлебом, и он прячется по углам и там жует его. Посмотреть бы на него потом, на гражданке. Таким и останется или опять станет интеллигентом?

В сушилку зашел Иванов и не закрыл за собой дверь. Потянуло прохладой от двери и зубной пастой от Иванова. Сегодня дежурным по роте ноябрьский ефрейтор, всего на полгода старше призывом. Калининградцы в такие дни вставать на снег не торопятся. Это не обидно. Пока они, лежа в постели, отбиваются от ефрейтора, можно лишних двадцать минут посидеть в сушилке.

Иванов тихо ругался. Ясюченя хотел сказать ему, чтобы он закрыл за собой дверь, но не сказал – все равно не закроет.

– Я сегодня к вам на динамную сталь, – сказал Ясюченя.

– Зачем?

Иванов повернулся. У него была свежеразбита нижняя губа.

«Вчера еще этого не было», – подумал Ясюченя и пожал плечами:

– На известковом уже нечего делать.

Иванов кивнул и аккуратно намотал сначала фланелевую потом войлочную портянку. Притопнул валенком.

– Толстик! – сурово сказал он. – Иди, подмывайся. Сегодня я тебя ебать буду.

Толстик сделал вид, что не слышит, но видно было, как опасливо он покосился.

Иванов притопнул другим валенком и стал затягивать пояс у ватников.

– Ты что, сука, оглох? Или борзеть начинаешь? – рявкнул он, и Толстик машинально втянул голову в воротник засаленного кителя, пряча ее от удара, хотя Иванов и не собирался его бить. У него не было пряжки на одной лямке ватников, и он был занят стягиванием в узел коротких концов.

Толстик стал одеваться быстрее. Иванов никогда его не трогал, а раньше, до того, как ноябрьские поставили Толстика раком на второй смене, не давал трогать его и никому из своего призыва.

Толстик, застегивая ремень на огромном рваном бушлате, подошел к Ясючене.

– Виталик, дай закурить, – попросил он, глядя в сторону, в черное зарешеченное окно.

Ясюченя не ответил, и Толстик стал торопливо пятиться к выходу.

– На, – сказал Иванов, и бросил ему сигарету.

Толстик не поймал ее, уронил, но быстро подобрал с пола и вышел.

– Что же ты своих земляков не уважаешь? – спросил Иванов. – Как на гражданке, так, небось, вместе свою бульбу лопали.

– Я в рот ебал таких земляков, – сказал Ясюченя.

Иванов посмотрел на него, слегка скривив свои разбитые губы.

– А пошэму Кусьмин нэ хошэт встават? – послышалось из коридора.

– У него же ноги гниют, – ответил голос ефрейтора-дежурного.

– У мэнья тошэ мошэт книют! Пошэму я иду на снек, а Кусьмин нэ хошэт?

Иванов прислушался.

– Каппаун, что ли? – спросил он.

Ясюченя кивнул.

Иванов бросился к выходу из сушилки, и Ясюченя пошел за ним – посмотреть, что там происходит?

Иванов и Тюрин уже приперли Каппауна к лакированным рейкам стены в углу у тумбочки дневального. Тюрин локтем придавил эстонцу горло, и у того из открытого рта высунулся язык.

– Ах ты, тварь нерусская, – шипел Тюрин. – Ты что, гнида, хочешь, чтобы тебе язык вырвали?

Иванов коротко, но основательно, будто вбил гвоздь, всадил Каппауну кулак в солнечное сплетение. Каппаун захрипел и стал оседать по стене. Он был здоровый этот эстонец, на полголовы выше и Тюрина, и Иванова, и Тюрин с трудом подтащил его снова вверх.

– Еще раз откроешь свою гнилью пасть – убьем, – тихо сказал Иванов.

Тюрин убрал руки, и Каппаун присел у стены, потом медленно поднялся и вышел из казармы.

Дневальный, хохол из их призыва, равнодушно смотрел, как клубится пар возле закрывшейся за эстонцем двери. Ефрейтор-дежурный был где-то внутри, в темноте храпящей и стонущей, и смеющейся во сне, роты. Ясюченя вдруг подумал, что этот ефрейтор, наверное, побаивается калининградцев. Не всех, конечно, но вот этих троих – Тюрина, Иванова и Кузьмина. Подумал, но не удивился. Он в последнее время не удивлялся.

Они вытащили из-за пожарного щита лопаты и огромный, сваренный из листа железа и арматуры, скребок, и стали убирать свою часть плаца. Тюрин и Козий впряглись в скребок, а Иванов управлял им. Сгребали снег к краю, а остальные откидывали его лопатами за бордюр.

– Дывысь, з других рот ще никого нэмае, – сказал Опудало.

– Это их дело, – сказал Ясюченя.

Он воткнул деревянную лопату в сугроб и закурил. От дыма на голодный желудок стало немного тошнить. Он затянулся еще пару раз, забычковал и сунул окурок в карман ватников.

– Эй! – крикнул Тюрин. – Вы там пошевеливайтесь! Может, перед подъемом еще погреться успеем.

«Какая, к черту, разница!» – подумал Ясюченя, но работать стал быстрее.

Вышли молодые москвичи из карантина и тоже стали убирать снег. Неуклюже, еле ползая.

– Скорее бы салаг до нас прислали, что ли… – сказал кто-то. – Все-таки полегче будет.

– Говорят, их не будут раскидывать по ротам. Так и оставят – молодую роту.

– Откуда ты знаешь? – спросил Ясюченя.

– Говорят…

– Что же, мы так и будем въебывать до конца?!

– Хреново, – сказал Говор. – Мне нужна хорошая шапка.

– Пойди, да сними.

– Там за ними смотрят. Я думал, когда в роту придут, заберу.

– Насрать мне на твою шапку! – сказал Ясюченя. – Что же, мы так и будем, до дембеля, на полах заезжать?!

– Да чего ты ко мне-то прицепился? Пойди к комбату, скажи ему, что не хочешь заезжать. Может, послушает.

– Еби твою в душу мать! – сказал Ясюченя.

– Надо будет на работе у них шапки посдирать, – сказал Говор. – Я знаю, где они работают. В обед сходим.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке