Тысяча лун - Боровикова Татьяна В. страница 4.

Шрифт
Фон

– Мне нравится в городе, – говорил Джас Джону Коулу, – но и здесь, на природе, тоже нравится.

Джон Коул молчал.

Самое большее, что Джон Коул позволял в смысле ухаживаний, это чтобы Джас походил со мной в лесу десять минут. Нам даже за руки не разрешалось держаться. У Джаса Джонски были скромные устремления – обзавестись собственной лавкой. Еще он туманно упоминал о переезде в Нэшвилль, где у него жила родня. Несколько раз он останавливался, ставил меня перед собой и начинал с жаром объяснять, как он меня любит. Было очень приятно смотреть, как он краснеет. Совсем как в романах, когда бурные признания вырываются из груди его.

Потом Джас Джонски решил, что может на мне и жениться, и спросил меня. Я не знаю, сколько лет мне тогда было, но, думаю, семнадцати еще не исполнилось. Я родилась в полнолуние месяца Оленя – это все, что я знала. Джас сказал, что ему девятнадцать. Он был рыжий, с таким цветом лица, словно обгорел на солнце, – не только летом, но и круглый год.

Узнав об этом, Джон Коул тоже покраснел. Как вареный рак.

– Нет уж, милостивые государи! – сказал он.

Все-таки я работала в конторе у Бриско: необычное занятие для девушки, не говоря уж – индеанки. Думаю, Джон Коул хотел, чтобы из меня получился первый президент индейской крови.

Ну а я думала, что очень хочу замуж за Джаса Джонски. Мне само слово нравилось. Я это вроде как представляла себе. У меня была такая картинка в голове. Мы даже еще не целовались ни разу, но я представляла себе, как запрокидываю голову для поцелуя. Мы держались за руки, когда Джон Коул не видел.

Но Джон Коул был мудрый человек и видел другое. Он-то не рисовал себе картинок в розовом цвете. Он знал, каков этот мир, и что этот мир скажет, и что потом сделает. И Джон Коул был в основном прав.

Но мне было уже почти семнадцать, а может, и исполнилось семнадцать, и что я знала, ничего. Ну, кое-что знала. Где-то далеко в моей памяти скрывалась черная картина с криками и кровью, потоками крови. Мягкая бронзовая кожа сестры, теток. Иногда у меня получалось что-то вспомнить – или казалось, что получается. Может быть, я говорила, что не помню, потому что не хотела помнить – даже внутри себя. Как на нас сыпались солдаты в синих мундирах, штыки, пули, огонь и жестокое убийство душ. Не знаю. Может, я это воображаю со слов Томаса Макналти. Черная картина. Но потом – долгая и отчетливая память того, что делали для меня Томас Макналти и Джон Коул, все их могучие труды, чтобы утешить меня и дать мне кров.

Томас Макналти был не настоящей матерью, но почти настоящей. Время от времени он даже ходил в платье.

Я думала, Джас Джонски может взять на себя то, что раньше делали Джон и Томас, в смысле утешения и предоставления крова.

Он был не красавец, с этим своим красным лицом. И телом он был дрябл, точь-в-точь трухлявое бревно в лесу. Но с двадцати шагов смотрелся вполне нормально. О, он был просто обычный парень, тощий мальчишка, потомок поляков, переселившихся в Америку. Но для жителей Париса главное было, что он белый. Белый человек. Говорят, любовь слепа, но горожане были определенно зрячие. Даже очень.

Когда тебе раз за разом говорят одно и то же, поневоле устанешь. Я знаю, мистер Хикс думал, что Джас Джонски сошел с ума. А может, предался дьяволу. Хотеть жениться на существе, которое ближе к обезьяне, чем к человеку, – вот как сформулировал это мистер Хикс. Джас Джонски передал мне его слова, очень сердитый, но вместе с тем, может быть, чуточку испуганный. У Джаса была мать в Нэшвилле, но он ни разу не свозил меня, чтобы с ней познакомить. Ничего такого.


Однажды я вернулась на ферму вся в синяках. Увидев это, Розали Бугеро вскрикнула и отвела меня на задворки, в баню, потому что со мной надо было сделать тайное, чего мужчинам видеть не полагалось. Потом она привела меня в дом, смешала мазь из толченых листьев и осторожно втерла мне в разбитое лицо.

Когда мужчины вернулись с поля, Томас Макналти сильно выражался и скрежетал зубами.

– Не знаю, зачем вы вообще отпускаете девочку в город, – сказала Розали.

– Цыц, чего уж теперь, – сказал ее брат Теннисон, но он и сам не знал, что имел в виду. Его точеное лицо было закутано испугом.

Мне казалось, что у меня в лице все кости потрескались, словно тарелку уронили. Через несколько дней я вышла поплескать в лицо водой из бочки и даже в дрожащем отражении поняла, что я не красавица. В тот же день я начала трястись, как та самая вода. Я тряслась две недели и, хотя потом перестала, чувствовала, что у меня внутри, где-то глубоко, еще продолжается дрожь. Как рикошет от пули отдается эхом в расселине между скал.


Мое свадебное платье было тогда только наполовину готово и лежало у Томаса Макналти, перекинутое через спинку стула. Томас работал над шитьем, когда выпадал часок. Платье было похоже на человека. Белое, как привидение.

– Я не хочу сейчас выходить замуж, лучше убрать это платье до другого раза, – сказала я.

– Господи, помилуй нас, – ответил Томас страдальчески, как портниха, что много часов провела за шитьем.

В доме воцарилось какое-то отчаяние. Как будто небо упало, и не было мулов и веревок, чтобы втащить его обратно наверх.

Джон Коул сказал, что пойдет поговорит с шерифом Флинном.

– Не будь дураком, – сказал Томас Макналти. Сострадательно, тихо сказал.

Просто им хотелось что-нибудь сделать. В этом мире, если случилась несправедливость, человеку кажется: можно что-то сделать прямо сразу, чтобы ее загладить. Справедливость. Я думаю, это было так даже до того, как пришли белые люди. Мать рассказывала мне историю про мой собственный народ, которая случилась сотни лет назад. Было одно племя, которое говорило на нашем языке, но отделилось от нашего и стало пожирать своих врагов после битвы. И еще люди этого племени стали приходить туда, где мы хоронили своих мертвых, и пожирать их тоже. Они приходили ночью и крали тела. Они старались поймать кого-нибудь из нашего племени и съесть. Как я дрожала, услышав этот рассказ. Долго ли, коротко ли, наши люди пошли воевать с тем племенем и многих из него убили. В конце концов последних оставшихся из того племени загнали в большую пещеру, завалили кучами дров и сказали: если те не перестанут быть людоедами, мы подожжем дрова. Те не хотели перестать, и наши подожгли дрова. Костер горел неделю – глубоко в горе.

Ребенку было страшно слушать этот рассказ, но он был еще и о справедливости. Правосудие. Сделать что-нибудь сразу, чтобы загладить преступление. Человеку хочется справедливости. Даже если это значит убить. Иначе может случиться что-нибудь еще похуже. Томас Макналти и Джон Коул тоже это чувствовали. Оно было частью мира, в котором мы пытались жить. Однажды, как я уже рассказывала, они защитили ферму от Тэка Петри и его банды, которые пришли с ружьями, чтобы забрать выручку того года за табак. Они были такие храбрецы, что дальше некуда.

Но мы были бедны, и среди нас было два индейца.

Вообще, побить индейца – не преступление, как я уже сказала. Лайдж Маган пошел к законнику Бриско – тот, конечно, был его другом и другом его отца, – чтобы тот подтвердил. И он подтвердил.

Лайдж Маган вернулся в мрачной задумчивости.

У Томаса Макналти и Джона Коула на самом деле не было ничего, кроме меня. В смысле, такого, без чего они не могли бы жить. Такого, за что могли бы отдать жизнь. Так они говорили. Мне было ужасно больно слушать, как они это говорят, а потом – как они говорят, что их самое дорогое сокровище пострадало и они не знают, что делать. И что, может быть, как выяснил Лайдж Маган, они не смогли бы это поправить, даже если бы знали как.

Живи мы подальше на запад, они могли бы начать стрелять, если бы нашли виновного.

Томас Макналти гадал, будет ли какой-нибудь толк, если обыскать город на предмет бродяг и бездомных и, может, поездить по дорогам с той же целью. Джон Коул сказал, что нынче на дорогах одни только бездомные бродяги и есть. Томас Макналти вздохнул и сказал, что они сами многажды были такими же бродягами.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке