Когда он писал об общественном договоре, его не смущали противоречия, все выглядело ясным, прозрачным. Ему казалось очевидным, что нужно вернуться к первоначальному соглашению, и не вызывало сомнений, что путем объединения возникнет общее «я», или общественная идентичность. Ныне, говорит он, участвующие в заговоре, состоящие в лиге суть единый организм, от которого неотделим ни один из членов. В политическом смысле они формируют республику. Руссо извне наблюдает, как складывается то, что он предвидел, как из разрозненного множества создается единство, совокупная однородная сила, – и обнаруживает здесь темную сторону. Причем он действительно прав, в политике он действительно сделал колоссальный шаг вперед ‹…›. Всеобщая воля – редкое явление, пожалуй, из области теории. Всеобщая ненависть – явление частое, практическое ‹…›. Руссо не только наблюдает извне, как рождается общественный договор, не только констатирует формирование всеобщей воли, но и сквозь тьму замечает, что образуется она из враждебности, то есть только в силу того образуется, что он сам – ее жертва. Почему? Этого не знаем ни я, ни он, никто не знает, это неясно и, может быть, никогда не прояснится – но это так. Единство создается путем изгнания, а он – изгнанник[15].
Значит ли это, что на месте внешнего всегда оказывается жертва отпущения?
Аналитики, занимающиеся кризисом глобальной экономики, при полном безразличии к подобным вопросам множат иерархические оппозиции по модели теодицеи Дюмона: «Добро должно с(о)держать в себе зло, оставаясь его противоположностью». Вот лишь несколько примеров: реальная экономика против финансовой системы, регулируемый рынок против финансовых спекуляций, «эйфорическая» спекуляция против игры на понижение. Не составит большого труда эти оппозиции одну за другой деконструировать – стоит лишь на миг задуматься, и они рассыплются, как карточный домик.
Иерархическое противопоставление экономики «реальной» и экономики «финансовой» не выдерживает критики, до того тупа сама идея. Что же, деньги и кредиты – необходимое зло на службе блага, которым, по всей видимости, являются производство, обмен и потребление ценностей? Если только мы не стремимся построить экономику исключительно на бартере, бессмысленность этого суждения бросается в глаза. Деньги, несомненно, можно назвать «злом», при этом злом необходимым, при условии, что рассуждение будет вестись следующим образом. В кризисные периоды люди желают денег ради них самих, поскольку статус универсального эквивалента превращает их в высшее средство защиты от неопределенности. Однако в силу этого статуса владение деньгами влечет за собой серьезный недостаток информации в экономической системе. Допустим, мистер Форд начисляет своим рабочим высокие зарплаты, чтобы они покупали автомобили. Однако платит он им не ваучерами на покупку «Фордов», а деньгами. Поэтому у него нет гарантии, что покупательская способность, которую он повышает, обернется ростом спроса на его машины. (Идея заимствована у Кейнса, который в этом вопросе не стесняется отдать должное Марксу.)
Итак, допустим, что деньги – зло, при этом зло необходимое. Раз уж зло в наличии, то и «реальная» экономика будет им полностью заражена, поскольку деньги как высший резервный инструмент служат одновременно и расчетной единицей, и платежным средством. Тщетны попытки возвести реальную экономику на некий пьедестал выше денег, которые были бы ей простой прислугой. Аналогично, если кредит – зло, то и реальная экономика – в той мере, в которой она перестает быть экономикой обеспечения потребностей, где производство и потребление совпадают по времени, и начинает опираться на сбережения и инвестиции, то есть на арбитраж во времени, – окажется «заражена».
Но остракизм, которому подвергается финансовая экономика, является прежде всего основанием для другого суждения, тоже едва ли обоснованного. Финансовая экономика – это когда рынок (допустим, что на этом этапе мы смирились с его существованием в сфере «реального») распространяется на финансы. Однако рынок есть место спекуляции, а термин «спекуляция» покрыт всеобщим позором. Слово это происходит от латинского speculum, что означает «зеркало». Что же за зеркала связаны с финансовыми спекуляциями, задавался ли вообще этот вопрос? Ответ, как ни странно, обнаруживается в «Трактате о человеческой природе» Давида Юма, который посвящен совсем другому сюжету: «The minds of men are mirrors to one another» («Души людей являются друг для друга зеркалами»[16]). Спекулятивный жест состоит в приобретении товара не потому, что он нужен, а из расчета перепродать его тому, чье желание им обладать будет сильнее нашего. Зеркало – это взгляд другого человека на приобретаемый нами товар. В мире финансов «товар» чаще всего представляет собой запись в книге учета: стоимость, акцию, облигацию, ценную бумагу, денежное покрытие. Но даже в том, что касается очевидно материальных товаров или услуг, так называемая реальная экономика подчиняется по большей части той же логике. Движет ею при этом сила, которую Рене Жирар назвал «миметическим желанием»: мы желаем приобрести нечто, потому что этот же предмет желает другой и тем самым определяет его желанность[17].
Задолго до Жирара та же мысль пришла в голову одному другу Юма и великому философу, которого звали Адам Смит. Экономисты по сей день полагают Смита отцом-основателем своей науки, даже если они его не читали и никакого представления о его учении не имеют. «Что такое богатство?» – спрашивает Смит в центральной части «Теории нравственных чувств», своей главной книги. Это не то, что обеспечивает наше материальное благополучие, поскольку человек может довольствоваться и скромной жизнью. Богатство – это всё то, чего желает субъект, чей взгляд мы ищем и хотим к себе привлечь, то есть наш зритель (spectateur). Поскольку в обоих случаях действует зеркальная (spéculaire) логика, этическое противопоставление экономики финансовой и «реальной» на деле несерьезно. Если кто осуждает одну, – хотя ничто к этому не обязывает! – то нет причин не осуждать вторую. Смит, говоря об экономике в целом, без колебаний заявляет об «искажении нравственных чувств»[18].
Допустим теперь, что наш предполагаемый собеседник чуть более толерантен. Он принимает по крайней мере одну форму спекуляции – ту, что неотделима от логики рынка: вознаграждение агенту, который раньше других обнаруживает ключевую информацию о какой-либо неверной оценке. Предположим, на рынке недооценена некая ценная бумага. Рациональный спекулянт приобретет ее в надежде, что впоследствии, когда рынок обнаружит ее истинную ценность, он продаст бумагу дороже. В этом есть даже своеобразная имманентная справедливость: спекулянт получит вознаграждение только благодаря тому, что информация, которой до этого владел он один, станет широко доступна. Держать ее при себе ему невыгодно. Таким образом, спекуляция оказывается ключевым элементом системы, ответственной в теории за общественную пользу, которую приносит рынок, – эффективной системы обработки информации, ее синтеза и доведения до всеобщего сведения.
Загвоздка в том, что спекуляция паразитическая неизбежно увязывается вслед за спекуляцией благотворной. В самом деле, если спекулянт предвидит, что рынок так и останется в заблуждении, стабилизировавшись на оценке, отличной от известной ему объективной цены, то, принимая решение о приобретении бумаги, он должен будет ориентироваться именно на эту ошибочную цену. С толпой не поспоришь. Выходит, что дальновиден вовсе не тот спекулянт, который раньше других находит полезную информацию об объективном состоянии рынка. Под спекуляцией, говоря словами Кейнса, надо понимать «деятельность, направленную на предсказание психологии рынка»[19]. Дальновидный спекулянт – тот, кто «лучше толпы угадывает, как эта толпа будет себя вести». Он, как и сноб, создает впечатление, что опережает толпу, хотя на самом деле лишь раболепно за ней следует.