Лина и ее отец, художник Оскар Спэрроу, жили на Парк-Слоуп, в доме из бурого камня – такой дом был мечтой средней нью-йоркской семьи, живущей на две зарплаты. Четыре этажа, крутой спуск, позади дома – маленький, заросший сорняками садик. В доме был один работающий (хотя дымящий даже после чистки) камин, две кухни (на первом и четвертом этажах), три художественные студии (на первом, втором и четвертом), одна гардеробная (Оскара), одна ванна на лапах (Линина). На заднем дворе, словно мачта, высится старинный красный дуб, а на переднем, на квадратном пятачке грунта, вырезанном посреди асфальта, – липы, два дерева примерно одной высоты с домом. В детстве Лина часто представляла себе, как корни деревьев переплетаются под домом, и они с Оскаром будто качаются в живой плетеной колыбели. Когда дул сильный ветер, деревья скрипели и царапали ветвями окна, Лина представляла, будто весь дом раскачивается в люльке из корней, и это движение успокаивало ее, как колыбельная.
Оскар купил этот дом несколько десятков лет назад, когда Парк-Слоуп был, по преимуществу, прибежищем для наркодилеров и нищих леваков-оптимистов. Все детство и юность Лины отец, казалось, был близок к финансовому краху, выбиваясь из сил, чтобы выплатить ипотеку. Очевидным выходом, который никогда не обсуждался, было бы сдать в аренду спальню, часть студийного пространства, а может быть, целиком два верхних этажа, из которых получилась бы просторная отдельная квартира. Но этого они не сделали. Оскар как-то выкручивался – продажей картин, преподаванием, столярными работами. Лина в четырнадцать лет начала подрабатывать официанткой – это был ее вклад в то, чтобы телефон в доме не отключали, а в пятнадцать лет она взяла на себя управление семейными финансами, тщетно пытаясь сдерживать Оскара в расходах на краски, холст, кисти, уголь и всяческие диковины (пыльные чучела животных, любительская мозаика), которые он таскал домой с блошиных рынков и распродаж. Лина беспощадно допрашивала Оскара о стоимости этих покупок, после чего в течение нескольких дней готовила исключительно дешевые бобы и рис, но никогда не заговаривала о возможной сдаче комнат. Лина провела здесь всю свою жизнь, пока училась в начальной и средней школе, а потом на юридическом факультете Нью-Йоркского университета. Она тоже хотела, чтобы дом принадлежал только им. Мысль о том, чтобы разделить его с жильцами, была невыносима. Именно здесь когда-то спала, готовила, рисовала, дышала ее мать, и воспоминания Лины о ней, казалось, были привязаны к физическому пространству. Изгиб стены, решетка света, брошенного солнцем на голый пол, резкий стук захлопнувшегося кухонного ящика – все это вызывало вспышки воспоминаний о матери и раннем детстве, которое, казалось, тонуло в масле, мягком, зыбком, милом и ароматном.
У Лины всегда была наготове россыпь таких вспышек: темные волосы, спадающие на бледную спину, как занавес или ширма. Запах перца и сахара. Тихий, тайный смешок. Песня без внятных слов и узнаваемой мелодии, просто гудящая серия нот. Ла-ла-ди-да, та-там-та-рам. И всепроникающее чувство довольства от того, что тебя любят, за тобой смотрят, и свет, играющий на желтой стене, и игрушечный паровозик, зажатый в пухлом кулачке. Была ли это настоящая память? Или память о памяти? Или то, о чем Лина хотела помнить?
Она вошла в тяжелую парадную дверь, прошла холодный, выложенный плиткой коридор, ведущий к высоким двойным дверям, каждая из которых была украшена узкой стеклянной панелью с вензелями и цветами. Лина включила торшер, и гостиную залил мягкий свет. Над длинным диваном из потрескавшейся черной кожи висел портрет шестилетней Лины работы Оскара: яркие акриловые краски, косички, удивленные глаза, в руках голенастая зеленая лягушка – Оскар всегда держал несколько таких в нижней ванной. Рядом висела еще одна картина, поменьше: написанный маслом портрет темноволосой молодой женщины с глазами цвета мха: она стояла перед мольбертом с кистью в руке, вполоборота к зрителю, без улыбки, но с непринужденностью, сквозящей во всех ее чертах. Это был портрет Грейс, матери Лины, написанный за год до рождения дочери.
– Каролина-Сельдерина, ты пришла? – крикнул Оскар, назвав ее своим любимым прозвищем, которое Лина запретила произносить в пределах слышимости кого бы то ни было, кроме нее самой. Но ей втайне нравилось, что он звал ее полным именем – Каролина. Никому другому она этого не позволяла, прежде всего, потому, что его испанское звучание (Каролина, не Кэролайн) всегда вызывало вопросы о ее происхождении, а что бы она ответила? Откуда взялось это имя? Она понятия не имела. Его выбрала мама – вот все, что Оскар мог ей сказать.
Оскар появился в коридоре, волосы взъерошены, на щеке – мазок красной краски. Поздний час никак не сказался на отце, хотя Лина знала, что он был в студии с семи часов утра, работая над картинами для новой выставки. Он двинулся к дочери – шесть футов живого веса – и стиснул ее в крепком медвежьем объятии, как делал всегда. Физическая сила была частью его харизмы – он был харизматичен, Лине часто говорили об этом, – но в его больших ясных голубых глазах тоже было что-то особенное, они лучились интересом, который согревал всех окружающих – друзей, коллег, критиков, женщин. У Оскара были вьющиеся темные волосы, которые теперь, начав редеть, образовали мысок на лбу, той же формы, что волнистая темная бородка. Недавно ему прописали очки, бифокальные, с пластмассовой, под черепаху, полуоправой, но он не любил их носить, считая, что они ему не идут и подчеркивают возраст.
– Ох, – сказала Лина. Очки Оскара, свисавшие с шеи на черном шнурке, вдавились Лине в грудь. – Осторожней. Я чуть не сломала твои очки.
– Вот была бы жалость, – сказал Оскар.
Лина скинула туфли на трехдюймовых шпильках, которые постоянно носила в офисе, и с радостью и облегчением встала ступнями на прохладные половицы. Она пошла на кухню. Оскар, напевая под нос, двинулся за ней.
– Каролина, можешь мне помочь? – сказал он, держа руку на затылке. – У меня тут… – Он повернулся и приподнял клок волос, слипшихся от краски.
– Неужели опять? – сказала Лина.
– Что, плохо дело?
Лина оценила ущерб.
– Не так плохо, как в прошлый раз. Думаю, обойдемся малой кровью.
Вынув из бокового ящика ножницы, она срезала засыхающую, хотя все еще липкую краску, стараясь захватить как можно меньше волос.
– Минимальные потери, – сказала она, проводя рукой по отцовскому затылку. – Так ты ел? Только не говори, что ждал меня.
– Не ждал. Я сварил пасту. Немного переварил, но получилось неплохо.
– Из твердых сортов пшеницы?
– Да.
– А зелень?
– Да. Шпинат. У меня отличное здоровье. Глянь, какой живот. – Он похлопал себя по животу, который едва-едва начал выпирать, как у всех в конце среднего возраста. – Я же здоров, как бык.
Их трехлапый кот Душка (уменьшительное от Дюшан) беззвучно скользнул между ногами Лины. Душка давно потерял правую переднюю лапу – ее пришлось ампутировать после очередной ночной кошачьей тайной вылазки, в которой лапу парализовало, и она стала бесчувственной и бесполезной. Но кот и на трех лапах передвигался с грацией, не утратив этого существенного атрибута кошачьих движений.
Лина упала на старое мягкое кресло с обивкой буйной расцветки, одно из четырех разномастных по бокам стола. Кухня, просторная и обшарпанная, была любимой комнатой Лины. На стене рядом с холодильником висел постоянно сменяющийся набор рисунков Оскара, рядом – подробные списки и таблицы, в которых Лина каждый месяц расписывала покупку продуктов, оплату счетов, встречи Оскара и свои командировки.
– Ну, как прошел день? – спросила Лина. Душка мурлыкал, как маленький моторчик счастья, толкаясь у ног Лины в ожидании, что его почешут, и она потянулась к его любимому местечку – мягкому треугольничку шерсти между ушами.