Представление шло гладко, без серьезных неожиданностей – все импровизации и случайности не нарушали заранее предусмотренных границ, до тех пор, пока не произошло событие, выставившее Гвендолин в неожиданном свете.
Как это случилось, поначалу оставалось тайной.
Картина «Гермиона» произвела особенно сильное впечатление своей непохожестью на предыдущие картины и была встречена восторженными аплодисментами.
Положив руку на колонну, Гермиона стояла на небольшом возвышении, чтобы по сигналу начать спускаться, демонстрируя прелестные ножки.
– Музыка, ударь и разбуди ее! – приказала Паулина (миссис Дэвилоу уступила мольбам и согласилась исполнить эту роль, надев белый бурнус с капюшоном).
Герр Клезмер проявил любезность: присел к фортепиано и извлек громоподобный аккорд, – но в тот же миг, прежде чем Гермиона успела сделать шаг, справа от сцены внезапно распахнулась дверца панели, скрывавшей жуткую картину, и в бледном свете восковых свечей взорам предстало изображение мертвого лица и убегающей фигуры. Все собравшиеся в испуге обернулись к панели, и в это время раздался пронзительный крик Гвендолин, которая продолжала стоять неподвижно, но с изменившимся, полным беспомощного ужаса выражением лица. В эту минуту она казалась статуей, в которую вселилась душа страха: бледные губы приоткрылись, обычно прищуренные под длинными ресницами глаза округлились и застыли. Миссис Дэвилоу, более встревоженная, чем удивленная, бросилась к дочери. Рекс тоже не смог сдержать душевного порыва и поспешил на помощь. Однако прикосновение маминой руки произвело эффект электрического разряда: Гвендолин упала на колени и закрыла лицо ладонями, дрожа всем телом. Впрочем, ей хватило самообладания, чтобы обуздать внешние проявления страха, и вскоре она позволила увести себя со сцены.
– Великолепный образец пластического искусства! – заметил Клезмер, обращаясь к мисс Эрроупойнт, в то время как по рядам прокатилась волна приглушенных вопросов и ответов.
– Это часть сюжета?
– Нет. Разумеется, нет. Мисс Харлет невероятно испугалась. Чувствительное создание!
– Боже мой! Я и не знала, что за этой панелью скрывается картина. А вы?
– Нет. Откуда мне знать? Скорее всего это проявление эксцентричного нрава одного из графов.
– До чего неприятно! Умоляю, закройте эту дверцу.
– Разве она не была заперта? Чрезвычайно странно. Должно быть, здесь замешаны духи.
– Но ведь среди нас нет медиума.
– Откуда вы знаете? Когда случаются подобные события, приходится признать, что есть.
– Очевидно, панель не была заперта и распахнулась от внезапной вибрации фортепиано.
Объяснение предложил мистер Гаскойн, он же обратился к мисс Мерри с просьбой, если возможно, найти и принести ключ, однако миссис Валкони сочла подобную легкость в объяснении тайны недостойной священника и шепотом заметила, что всегда считала мистера Гаскойна слишком светским человеком. Однако ключ принесли, и пастор повернул его в замке с подчеркнутой, почти оскорбительной наглядностью – как будто хотел сказать, что больше панель не распахнется, – а потом для надежности положил ключ в карман.
Вскоре Гвендолин вернулась к гостям, демонстрируя обычную жизнерадостность. Очевидно, она намеревалась по возможности забыть неприятный инцидент.
Но стоило герру Клезмеру обратиться к ней со словами похвалы и поблагодарить за великолепную кульминацию действа, как лицо мисс Харлет зарделось от удовольствия. Ей нравилось принимать на веру комплименты, на самом деле представлявшие собой всего лишь тонкое притворство. Герр Клезмер почувствовал, что обнаружение страха перед всеми унизило бы самолюбивую особу, а потому дал понять, будто бы принял нервный срыв за хорошую актерскую игру. Гвендолин сделала вывод, что отныне строгий судья поражен ее талантом ничуть не меньше, чем красотой, и тревога относительно его мнения уступила место спокойному самодовольству.
Однако для большинства зрителей оставалось загадкой, что из увиденного было задумано и отрепетировано, а что – нет, и никто, кроме Клезмера, не позаботился об избавлении Гвендолин от воображаемого унижения. Общее мнение сошлось на том, что о происшествии лучше забыть.
И все-таки медиум, повинный в неожиданном открытии дверцы, действительно существовал: торопливо и незаметно покинув комнату, он спрятался в своей постели, мучимый угрызениями совести. Маленькая Изабель, чье ненасытное любопытство, не успокоенное мимолетным взглядом на странную картину в день приезда в Оффендин, заставило проявить завидное терпение и наблюдательность, чтобы выяснить, где Гвендолин хранит ключ, дождалась удобного момента, когда вся семья вышла в сад, встала на стул и отперла дверцу. Пока она удовлетворяла жажду познания, в коридоре послышались приближающиеся шаги. Изабель поспешно закрыла панель и попыталась запереть, однако не смогла. Опасаясь разоблачения, она вытащила ключ в надежде, что панель не откроется (пока, во всяком случае, так и было). Уверенная в благополучном исходе, Изабель вернула ключ на место, а смутную тревогу подавила рассуждением: даже если обнаружится, что дверца отперта, никто не узнает, каким именно способом это произошло. Подобно другим преступникам проказница не учла непреодолимой потребности в признании.
– Я точно знаю, что, прежде чем отдать мне ключ, экономка заперла дверцу, потому что потом сама проверила, – сказала Гвендолин на следующий день за завтраком. – Значит, кто-то залез в мой ящик и украл ключ.
Изабель показалось, что ужасные глаза старшей сестры задержались на ней дольше, чем на других девочках. Не давая себе времени передумать, дрожащими губами она пролепетала:
– Прости меня, пожалуйста, Гвендолин.
Прощение было даровано немедля: Гвендолин стремилась как можно быстрее стереть из собственной памяти и памяти других свидетельство проявленного ею страха. Особое раздражение вызывал тот факт, что беспомощный страх нахлынул на нее не в одиночестве, а на глазах у публики, в ярко освещенном зале. Идеальным поведением Гвендолин считала резкую прямоту в суждениях и безрассудство в преодолении опасностей – как моральных, так и физических, – хотя ее собственная жизнь значительно отставала от этого идеала. Но противоречие это объяснялось ничтожностью обстоятельств и узостью поприща, предложенного жизнью двадцатилетней девушке, не способной воспринимать себя иначе чем леди, и в положении, соответствующем правилам приличия. Гвендолин не сознавала других уз или духовных ограничений, поскольку всегда отрицала все, что преподносилось под именем религии, точно так же как другие не в состоянии воспринимать арифметику или бухгалтерские расчеты. Религия не рождала в душе иных чувств, кроме неприязни: ни тревоги, ни страстного порыва. Таким образом, вопрос о вере возникал в сознании мисс Харлет ничуть не чаще, чем вопрос о колониальных владениях или банковском деле, от которых, как она имела немало возможностей убедиться, непосредственно зависело материальное благополучие семейства. Все эти факты относительно собственной персоны Гвендолин была согласна признать, но в то же время с крайней неохотой сознавала и была бы рада скрыть от других свою предрасположенность к приступам мистического ужаса, хотя источник благоговейного трепета таился вовсе не в религиозном воспитании и не в отношениях с людьми. Со стыдом и страхом, что это может повториться, она вспоминала болезненное ощущение растерянности, когда приходилось идти куда-нибудь без спутников, а освещение внезапно менялось. Одиночество в большом пространстве вселяло смутное чувство непостижимого, чуждого бытия, среди которого она беспомощно искала и не находила себе места. Полученные в школе скромные астрономические познания порою распаляли воображение до суеверной дрожи. Однако, стоило кому-нибудь оказаться рядом, Гвендолин успокаивалась и снова обретала свой обычный мир. В окружении чужих глаз и ушей Гвендолин умела сохранять уверенность и была полна сил завоевать весь мир.