На следующий день ушел спозаранку, не сказав ни слова, – то есть фактически дал мне выходной. Что-то явно случилось. Мы с соседскими мальчишками гоняли бешеных дворняг, у которых из пасти шла пена, – излюбленная индийская забава, которую поколение айфонов, к сожалению, позабыло, – а потом вернулся папа и сообщил, что теперь мы будем вставать еще раньше. И ничего не объяснил.
Впрочем, я и сам догадывался.
Видимо, он не так посмотрел не на ту женщину. Мой отец постоянно глазел по сторонам, но самое плохое, что не на что-то конкретно, а на все и сразу. Он высматривал часы, одежду, новых людей, женские талии, возможность добиться своего и потом выпутаться.
Почему же его любопытство не помогло ему устроиться в жизни лучше, чем торговать на улице чаем? Может, он пригляделся и понял, что выхода нет? Сколько себя помню, наша жизнь текла неизменно.
Как всегда в нашем случае, мельчайшее отклонение от курса сопровождалось жестокими побоями. Несколько дней спустя, в полночь, нам выбили дверь. В этом еще не было ничего странного. Папины пьяные дружки порой наносили нам визиты, равно как и его букмекеры с кредиторами.
Папа мигом проснулся.
– Значит, ты ее трахнул? – спросил непрошеный гость. Он пошатывался, держа короткий острый нож.
Папа промолчал. Всегда лучше промолчать.
– Моя жена, – продолжал мужчина. Высокий, мускулистый, вооруженный. – Моя жена. Я тебя убью, харамзада[87].
Мне все папины женщины казались одинаковыми, буквально на одно лицо. Они приходили к нему, он целовал их в обе щеки. «Одна щека – кофе, – говорил он, – вторая – шоколад. А где сахар, мы сейчас узнаем». Это была его первая фраза – и знак мне уйти.
– Ты знаешь, кто я такой? – спросил мужчина. – Знаешь?
Папа молчал. Мужчина засмеялся.
– Я тот, кто тебя убьет.
Папа не растерялся. Поглядел на меня и сразу сообразил, что делать. Этого у него не отнять.
– При сыне? – сказал он. – При моем единственном ребенке? – Голос его звучал совершенно иначе, столько чувства он вложил в слово «сын». Закрой я глаза, нипочем бы не догадался, кто он такой.
Он поднялся, поставил меня перед собой. Верзила-незнакомец уставился на меня. Отец сильно ущипнул меня. Я понял, что от меня требуется. Ложь далась легко. Я разревелся, сложил молитвенно руки и проговорил:
– Пожалуйста, не убивайте папу.
Отец подвинулся вперед, подтолкнул меня к незнакомцу. Я заливался слезами. Даже слюни пустил для пущего эффекта.
– Мой единственный сын. Кроме него, у меня никого не осталось, – продолжал отец, вцепившись в мое плечо.
И неожиданно с силой пихнул меня. Я упал на колени. Незнакомец таращился на меня в замешательстве. Наклонился, чтобы поднять. Тут-то папа ему и врезал.
Он ударил его кулаком раз, другой, по почкам, в живот. Выбил ногой у него из руки нож, и тот улетел в темноту. Зажал мужчине рот, чтобы тот не издал ни звука. Папа так увлекся дракой, что нечаянно треснул меня по голове, но я не обиделся. Я гордился им. Я сыграл свою роль. Я помог ему. Быть может, наши отношения изменятся, быть может, он меня зауважает, быть может, он наконе…
Папа обернулся ко мне с такой широкой улыбкой, какой я у него отродясь не помнил, и произнес с наслаждением:
– Правило первое. Если бьешь, бей так, чтобы противник уже не встал.
Он ударил мужчину еще раз. Он кайфовал от происходящего, пока мужчина все-таки не поднялся и не набросился на него.
Папа дрался отчаянно. Ему сломали ребро, подбили глаз (впрочем, он был уверен, что найдется та, чьи поцелуи облегчат боль), однако же не убили.
Что сталось с той женщиной? Меня всегда это интересовало. Папа легко отделался, но каково пришлось ей? Ее избили? Или что похуже? Она связалась не с тем человеком, лжецом, вором, изменником, а потом еще, наверное, и пострадала физически.
Избиением дело не закончилось: папе продолжали угрожать, и он решил перенести наш лоток туда, где соседи добрее, в новую округу, к перспективам, о которых в нашей семье не могли и мечтать: я имею в виду Бангла-Сахиб-роуд, в двух милях от старого места. Две мили! Такая даль! Было ясно, что настал черед молодому поколению браться за дело. С этого дня лоток вез я. Крутил педали велосипеда. Вот же боздайк[88].
Жизнь моя изменилась с самого первого дня, как мы переехали (хотя, конечно, ноги утром и вечером просто отваливались). Во-первых, мы были в Нью-Дели, энергичном Нью-Дели, том самом Нью-Дели, который считался центром величайшей демократии в мире. Это вам не закоснелый старый Дели с его заклинателями змей и прочей чепухой – здесь были только лихачи-водители (того и гляди задавят!), демонстративно-продажные полицейские и удушливый загрязненный воздух.
Теперь нас окружали люди двадцать первого века. Никаких тебе взглядов исподтишка, как в старом Дели, никаких тебе заговоров, отравлений мышьяком, ударов в спину кинжалом, украшенным драгоценными камнями. Мы очутились в современном мире.
Вместе к Кашмирским воротам мы уже не вернулись. Наверное, поэтому я заезжал туда в одиночку, уже добившись успеха – показать, что я смог и не боюсь, как боялся он. Глупость, конечно, друзья мои. Будьте умнее меня: знайте, что только страх поможет вам избежать смерти и не допустит, чтобы вам отрезали пальцы.
Тот современный мир в конце концов стоил мне мизинца. И принес мне в десять раз меньше денег, чем у самых-самых богатых. Где-то здесь явно таится урок.
Воздух в Нью-Дели отдавал бензином, керосином, метаном, выхлопами автомобилей, автобусов, иномарок, отполированных до блеска. К этому примешивались запахи старого Дели – угольных жаровен, зловонной воды, недиагностированных психических расстройств, – однако вся эта вонь скрывалась под слоем строительной пыли, свежего асфальта и гербицидов, которыми поливали газоны в городских парках.
Мы примостили лоток на обочине рядом с торговцами чатом[89] и самосой[90], рядом с общественными туалетами. Видите? Место, где можно поесть, попить и облегчиться, созданное словно самой природой, без нелепых заявок на планировку и комиссий по зонированию. Наш лоток ютился между низкорослым деревом и скамьей. За нами была стена какого-то министерства планирования или госучреждения, из которого на улицу валили валом сотрудники, халявщики, владельцы малых бизнесов, только что давшие взятку во имя лучшей жизни, – и все они оказывались возле нас.
Но больше всего мне запомнился шум. Шум, всюду шум. Машины гудят, дети визжат, мотоциклисты в шлемах проносятся с ревом, шоферы харкают, бизнесмены орут друг на друга – то ли с радостью, то ли со злостью, – обсуждают условия сделок, одетые кое-как матери ведут дочерей в школу, смеются над глазеющими на них мальчишками; тут же разнообразный белый люд, туристы с рюкзаками, дипломаты, пресмыкающиеся садху[91], сикхи с прямыми спинами – и монахини.
Я познакомился с ней через месяц после нашего переезда.
Взгляд у нее был добрый, как у матери или сестры – по крайней мере, мне так казалось. Он оглушал, точно зной за порогом лавки с кондиционером. Она практически идеально говорила на хинди, однако легкий акцент выдавал чужестранку.
Позже она рассказала, что в двадцать лет сбежала из Франции с парнем. Скользким сомнительным типом, влюбленным в звук собственного голоса, как все французы, по ее словам. Он бросил ее, начал возить наркотики из Кашмира немытым хиппи в Гоа, и, несомненно, приставать к невинным целомудренным индианкам. Она же осталась в Дели, растерянная, несчастная, устроилась сначала учительницей английского, пришла к вере, а потом стала работать в школе при католическом монастыре Святого Сердца.
Одни сестры – смуглые души под белой кожей – решили навсегда остаться в Индии (в Европе они просто-напросто не знали бы, чем себя занять), другие же через несколько лет собирались вернуться на Запад, а пока рассчитывали посмотреть страну – исключая, разумеется, те районы, где нет питьевой воды и до ближайшего кинотеатра нужно ехать сто миль.