Огненный рубеж - Дмитрий Володихин страница 5.

Шрифт
Фон

По безветрию дым рассеивался небыстро. Как только за ним стало видно вражеских конников, на русском берегу прозвучало:

– Па-ли!

Опять рык пищалей. И опять стоны, крики, плеск от падающих тел с той стороны.

– Тре-тьи!

Ряды вновь поменялись местами.

– На-стороже! – крикнул Резаный.

Сего Холмский не понял. О чём предупреждает?

Разъяснение явилось в тот же миг. Из клубов дыма появились конские морды, а затем лица разъяренных батыров. Гибельно посверкивали сабли.

– Па-ли!

Р-р-р-а!!!

Свинец с десяти шагов ударил в людей и коней, опрокидывая их, дырявя и разрывая тела, увеча и убивая…

– Перь-вы-е!

И первый ряд вновь занял место над самой водой. Пищальники еще не успели перезарядить свои певчие дудки, они торопились.

Но татары уклонились от боя. Три-четыре мертвеца лежали на отмели. Еще два тела, кружась, плыли по течению. Те, кто остался жив, выходили из сечи, нахлёстывая лошадей. Один из них развернулся, натягивая лук.

Тогда Воейков поднял руку:

– Лучники, вперед!

Один из пищальников упал, сжимая пробитую ладонь. В ответ с русского берега взвилась стая жалящих птиц. Отступающие ордынцы валились и валились из сёдел…

– Вот это – работа, вот это – дельно! – подвел итог Холмский.

До скончания сего дня татары оставались тихи. И ночью такожде дали роздых утомленным русским ратникам.


Под утро, в тонком сне, явился ко князю Холмскому давний разговор с государем, случившийся после новгородской войны.

Да, после той самой новгородской войны, счастливо выигранной, Иван Васильевич прилюдно выказал князю милость: дал земель, пожаловал драгоценный кубок с гурмыжским земчугом, сказал слово похвальное…

А потом позвал к себе в тайную палату для беседы. Задал вопрос покойно, голоса не повышая, токмо отворотясь к окну и не глядя на Холмского, что выдавало знак холодности:

– Князь Данило, поведай-ка, для чего моих людей на Ильмене увечил?

Холмский попытался было сделать вид, что нет в нем пониманья. Скверно сделалось ему. Неласков Иван Васильевич…

– Великий государь! Как же твои? Новгородцы. Строжил, стращал, дух в чужом воинстве подрубал…

Иван Васильевич издал сухой смешок.

– Новгородцы? Новгородцы? Иди-ка сюда.

Князь подошел.

– Выглянь в окно. Дорогу на Тверь видишь? На Новгород? Где они: город твой родимый и город, из коего людишек ты калечил? Где? Где? Укажи!

– Не вижу я, великий государь… Мстится мне, вон туда смотреть надо. – И Холмский указал куда.

– А прямо перед тобою что?

– Да… Москва, великий государь.

– А я вот, сколько ни гляжу, а Москвы не вижу. И Новгорода не вижу. И Твери. Нет их. Нет Москвы. И Твери, и Новгорода тоже нет. Исшаяли. Пропали пропадом.

И великий князь посмотрел на Холмского тяжело, с еле сдерживаемым гневом.

– Я, князь Данило, Русь вижу. Москвы, Твери, Новгорода не вижу, а Русь вижу. Общую. Единую – под моей рукой. Я государь всея Руси, хотя и не вся она еще собралась в общее тело, кое-какие части еще розно с нами живут, но дай срок… И, чтоб тебе яснее стало: для чего ты моих людей на Ильмене увечил? Моих! – Он на мгновение повысил голос. – Моих… государя всея Руси.

Холмский остро ощутил своё бесчестье. Тако поддел его Иван Васильевич, тако соромить принялся, что поперек слова не скажешь: странновидно звучит, но… правда за государем. И обида жжет: один всего раз поступил он по своей воле, а приближенье ко государю мигом потерял. Победил! Тогда, на Ильмене, и потом еще дважды разгромил новгородцев, притом на реке на Шелони расшиб их кованую рать в щепы, а ныне секут его, как маленького мальчика. Не терпел бы, пусть и великий государь перед ним, однако… что ответить? Ответить – что?!

– Вижу, понял ты меня, князь Данило. И, выходит, знать будешь, за что ныне опален и от великих дел отстранен. Надолго опален! Небыстро сердце мое к тебе вновь повернется. А не был бы ты тако полезен для державы, отправился бы ныне сидеть тихо… на Белоозеро, скажем… Далече от Москвы.

Холмский молчал.

– Ступай… победитель.


Октября в одиннадцатый день, на память святого апостола Филиппа, единого от семи диаконов, берёзы на Угре разом заплакали золотом да и осыпались донага за несколько часов.

Рана в левой ноге, полученная еще в казанскую войну под Муромом, заныла тоненьким писком. Рана в правом предплечье, полученная на Шелони, в бою с новгородцами, вторила ей архидиаконским густым гласом.

Умолкать бесстыдные иродиады не собирались…

Ахматкина рать как полезла в Угру на рассвете, так билась в русские полки беспрерывно и повсюду.

Стрелами убило старших над сотнями у пищальников – Зайца и Чекмаря, коих новгородцы по своему обычаю именовали Заяч и Цекмарь.

Увезли в обоз раненого князя Туреню, ему татарская сабля отсекла три пальца.

Воейков, едва живой, лёг в шатре Холмского на ковёр. Кровь лилась из четырех его ран, да еще и конь татарский его потоптал. Знахарь-травник, склонившись над ним, объявил: «Жить будет… как-нито вытянет». Но пока Воейков и слова произнести не мог.

Большой полк бился в том смертном утомлении, когда люди, не получив ни единой царапины, ложатся на землю и отдают Богу душу, потому что все силы их израсходованы – жить нечем, дышать нечем. Каждый второй ранен, каждый четвертый убит.

Вот-вот исчезнет полк.

Но те, кто еще жив и способен поднять оружие, стоят. Не поворачивают коней. Не бегут. Даже не ищут нетерпеливыми взглядами воинских людей: авось те отдадут приказ уходить… Стоят. Длится и длится страда кровавая.

Пошел дождь, скоро обернувшийся ливнем проливенным. Струи воды хлестали по лицам и доспехам.

Очень быстро обвисли тетивы на луках, что у русских ратников, что у татар. Замолкли было пушки, тюфенги и пищали. Люди молча рубились и резались, даже кличей боевых не издавали – ни ордынская сторона, ни московская. Насмерть сошлись, не до воплей. Тогда Холмский встревожился: еще чуть-чуть, и ляжет полк. Без огоньку он слаб.

Но сей же час реденько заворчали пушки, а потом ответили им рокотом пищали. Стрелки и пушкари наладилиськусками кожи прикрывать от воды небесной фитили да порох.

Дождь прекратился и вновь пошел, и вновь перестал…

Татары наловчились бить не с того бока, где стояли сотни новгородские, хоронились огня. Но тут Холмский разделил пищальников надвое, да и послал вторую половину на новое место – туда, где не чаяла их Орда.

Приняли вражеских конников хорошо, стреляли в упор. Вот только били они теперь без прежней резвости: дотянулся до них татарин и стрелой, и саблей, поредели ряды пищальников.


Большой полк не поддавался четыре часа. Солнце успело подняться высоко и тускло светило над головами, едва видимое за рваной-сеченой пеленой туч.

Большой полк наконец поддался. Люди – не железо, не кремень, а тут бы и железо не выдержало…

И татары почуяли, что гнется русское воинство, что поддается оно их напору. А почуяв, воспрянули духом: вот оно, их время. Нажали вдвое против прежнего. Ордынец на бою приметлив: выгоду свою споро угадывает.

Холмский перекрестился.

Оставалась у него еще одна невеликая горсть ратников, коих берег он пуще глаза, не тратя их силу, хоть и просились сами: «Веди! Веди!» Только теперь воевода решился скормить их пламени битвы, яко живую солому. Авось, поможет всемилостивый Спас, и добудут они спасение гибнущему воинству великого князя московского.

Четвертый день в дубраве, поодаль от реки, стоял немноголюдный Сторожевой полк во главе с боярином и воеводой Яковом Захарьевичем Кошкиным. Люди – на конях, в полной готовности, смиренно и терпеливо ждали приказа.

Ныне Холмский отправил гонца к Якову Захарьевичу с сеунчем из одного-единственного слова: «Бей!»

И скоро с опушки дубравы донёсся барабанный бой. Полк вышел из-за деревьев и двинулся, набирая ход, под стягами святого Георгия и Пречистой Богородицы. Приближаясь к Угре по ровному лугу, ратники Кошкина скоро уже неслись во весь опор. Брызги жидкой грязи летели во все стороны из-под копыт.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке