Пуанкаре приедет, царя привезет.
Катя замотала головой:
– Ты мне сейчас мозг разрушишь. Какой Пуанкаре? На хер он здесь нужен? Какие шестьдесят паровозов? Откуда у революции тигры взялись?
– Пуанкаре – главный француз. У них во Франции человек есть, что у нас царем писля войны станет. Ну, они так хочут, вот и обещают привезти. Паровозы – броневые, с гарматами. На переговоры прибудут. С ними главные советские. И тот – председатель Совнаркока, що вместо Ленина сейчас. Троицкий, что ли? Они его Тигром и именуют.
– Виточка, – вкрадчиво поинтересовалась Катя, – а ты ничего не путаешь? Может, не Троицкий, а Троцкий? И не тигр, а лев?
– Може, и так, – без особого смущения признала Вита. – Разве их всех упомнишь? Тигры, левы, орли. Кобели кровавы. Що те, що другие. Вы, Катерина Еорьевна, внимания на болтовню не обращайте. Брехня сплошная. Они еще болтают, що червона кавалерия под Бел-Городом на Деникина вдарила. Брехня, не иначе. Наш Пашка знал бы.
Катя вздохнула:
– Переводчик из тебя сильно… литературный. А что за переговоры? Они где будут проходить?
– Як где? В городе. Здесь же и кордон пройдет. О том весь поезд и розмовляе.
Кате казалось, что вагон в основном говорит о взлетевших ценах на табак, о тифе, о разобранном под Люботином железнодорожном полотне. Хотя кто их знает – большинство путешественников розмовляло с таким диковинным акцентом, что приходилось напряженно вслушиваться. Катя чувствовала себя слишком уставшей для расшифровок сплетен.
– Ладно, Вита, посторожи, чтобы нас не обобрали, а я вздремну с часок.
Поезд опять стоял. Навалились сумерки, накрыли серым дымным покрывалом. Вита смотрела в окно – раскачивались ветви, дождь шуршал короткими, шепотливыми порывами, изредка доносились печальные вздохи паровоза. В вагоне еще было душно, пассажиры дремали. У самой Виты затекло плечо, Екатерина Георгиевна привалилась, крепкая, отяжелевшая во сне. С другой стороны посапывал Протка, тщедушный, как сухая щепка. Вита осторожно поправила ворот его заношенного лапсердака – надует в шею, много ли ему, фарисею захудалому, нужно?
По крыше все так же, набегами, постукивал дождь. Опять корчма вспоминалась. Так и не успели обжиться всерьез. За четыре года Остроуховка клятая так и не стала новым домом. Упрям был отец. Из-под Мостов вовремя ушел, даже заведение не в убыток успел продать. Война только начиналась, германца задавить за три месяца обещали. Только не получилось. И на новом месте у Якова Лернера не гладко дело пошло. Концы с концами корчма сводила. Правда, корчму мигом в шинок переименовали, и меню подправить по местным вкусам пришлось. Мама и полеву научилась лучше здешних хозяек делать, и пампушки воздушные печь. Самогон отец гнал – слеза кристальная. Посетители пили, жрали, платили исправно. Да только с такими нехорошими усмешками, что отец холодным потом обливался. Нет, уезд действительно был спокойный. Слухи о погромах лишь издалека доходили. Только те слухи и до завсегдатаев, и до проезжих гостей докатывались. Вот и усмехались – почекай, Яшка, дери пока втридорога, прийде час, и сам кровцой расплатишься, жидовская морда.
Гайдамаки за все разом рассчитались. Вита поспешно оттолкнула воспоминания о последнем дне жизни. Ничего, пока удавалось голову под подол спрятать. Отторгала послушная память, вытесняла кошмар, вечером начавшийся да всю ночь и утро тянувшийся. Кальбовы дети, прокляты, чтоб их матери и на том свете только гной пили. А-а, вонь ехиднова… Еврейская память древняя, через сто лет каждую мелочь припомнишь, а сейчас не надо, не надо!
Пятно темное, потом и болью воняющее. Смерть родителей, тетки да братиков та срамная боль затерла. Все на свете затерла.