Самолет начал выруливать на взлетную полосу. За иллюминатором проплывали лайнеры у терминала, деловитые буксировщики и вспышки тормозных фар, отраженные в мокром асфальте. Люси напряглась всем телом, будто только что вспомнила, что идет в одной связке с напарницей, которая оступилась и тянет ее вниз за собой, хотя до вершины осталось всего несколько шагов. Ностальгия, совершенно несвойственная Люси, сейчас увлекала ее в бездну неожиданно щемящих воспоминаний: белая и зеленая кафельная плитка в Нейтановой ванной комнате; энергичное, утомительное однообразие разговоров с его матерью; кафе на углу, где Люси выпила столько дрянного кофе, что его хватило бы на заправку целого самолета; причал, на котором младшая сестра Нейтана призналась, что предыдущим вечером лишилась девственности; великолепие золоченой адекватности ее прошлого существования; семейство, которое удочерило ее, но теперь вычеркнуло из своей жизни.
Самолет взлетел, и рев двигателя прозвучал в ушах Люси предсмертным воплем напарницы по связке, а потом Люси словно бы сорвала с пояса нож, полоснула по веревке, и вопль затих. Нет, не будем об этом. Об этом просто не будем. Лучше попросить еще одну «Кровавую Мэри», чтобы успокоить ноющие мышцы и поскорее заснуть.
3
В переполненном вагоне пятничного поезда Оливия пыталась вычитывать гранки. Проверив приведенную цитату из Сванте Пэабо: «Открою маленький грязный секрет геномики: нам не известно ничего, точнее, практически ничего о том, как наш геном превращает вещество в отдельно взятое, живое и дышащее существо»[2], она отложила листы и отдалась во власть грез, преследовавших ее от Оксфорда до Лондона и вот теперь снова вернувшихся на пути в Хоршем.
Охваченная нервным возбуждением при мысли о том, что она проведет выходные с новым любовником, Оливия смотрела в окно – прерывистые пригороды, футбольные поля, садики у домов, промышленные зоны, рощицы, мечтающие о сельской жизни, раздутые серебристые граффити на кирпичной стене, двойная скорость, двойной перестук и внезапная близость состава, пронесшегося в противоположном направлении, – казалось, Лондон так и будет тянуться, пока наконец не сползет в море. Ей пришлось признать, что она безумно увлечена Фрэнсисом, влюблена в него до сумасшествия: трудно было подыскать выражение, в котором не сквозил бы оттенок укоризны. Переход или погружение в субъективность другой личности – разумеется, если такое возможно – всегда возбуждает и пугает. Для начала необходимо, чтобы за этой субъективностью стояла личность, а не набор фрагментов, ограничений и заблуждений; более того, очень важно не утратить себя, стремглав бросаясь к сияющему озеру, на поверку зачастую оказывающемуся лужицей грязи, над которой жужжат мухи. Даже если забыть о возможном смятении и разочаровании, такое перемещение логически невозможно. Как по-настоящему погрузиться в субъективность другой личности? Однако же эта невозможность представлялась излишне схоластической, если помнить о способности вообразить и прочувствовать другой образ существования. Оливия часто ощущала эфемерные связи, то и дело возникающие между ее разумом и разумами окружающих, но соблазн превратить эти радуги в более прочные мостики возникал очень редко. Сейчас это желание, не подкрепленное какими-либо доказательствами, чем-то напоминало приступ морской болезни: Оливию швыряло от безосновательного блаженства к безосновательному отчаянию, от грез о счастье до грез об утрате счастья, покамест еще неведомого.
Она снова взялась за гранки своей книги об эпигенетике. Монотонный труд внезапно представился ей своего рода убежищем. С тех пор как двадцать лет назад, на пороге нового тысячелетия, утопически настроенные умы восторженно встретили завершение работы над проектом «Геном человека», поиск генов, отвечающих за то или иное желание, болезнь, склонность или физическую характеристику, за редкими исключениями продолжал оставаться безуспешным. Когда Сванте Пэабо возглавил проект по изучению генома шимпанзе, то надеялся обнаружить «любопытные генетические предпосылки, отличающие человека от других животных», но в конце концов, после публикации отсеквенированного генома шимпанзе, признал, что из полученных данных «невозможно получить ответ на вопрос, почему мы так отличаемся от шимпанзе». Как выяснилось, почти все наши гены сходны не только с генами приматов, но и с генами наших весьма отдаленных сородичей. Гены, содержащие гомеобокс – последовательность ДНК, вовлеченную в регуляцию развития и положения конечностей и других частей тела, – практически идентичны у дрозофил, рептилий, мышей и человека. Меньше всего изменений обнаружилось там, где надеялись увидеть наибольшую вариативность. Способность человека к мышлению и самосознанию не зависит от количества генов. Полное секвенирование человеческого генома выявило двадцать три тысячи активных генов, примерно столько же, сколько в геноме голотурии, но значительно меньше, чем сорок тысяч генов в геноме риса.
Ах, ну да, была же еще и статья об утерянной наследуемости в журнале «Нейчур», за авторством Манолио и др., которая заканчивалась весьма примечательным пассажем: «Учитывая, что очевидное влияние генов на самые распространенные заболевания остается необъясненным, несмотря на выявление сотен сопутствующих аллелей, поиск утерянной наследуемости представляется многообещающим направлением, которое потенциально приведет к дальнейшим открытиям». В какой еще области науки нечто может быть «очевидным» и в то же время оставаться «необъясненным». В какой еще области науки отсутствие доказательств считается «многообещающим направлением»? Просто удивительно, что журнал, славящийся неимоверно строгим отбором научных работ, согласился опубликовать подобное некомпетентное и лицемерное заявление. Честнее было бы написать следующее: «После нескольких десятилетий исследовательской работы мы почти ничего не нашли, однако, поскольку мы посвятили свои карьеры этим бесплодным изысканиям, просим финансировать нас и дальше». Естественно, в будущем, возможно, найдутся кое-какие доказательства, но до настоящего времени самым ценным вкладом генетических исследований в науку стало то, что, насколько нам известно, сами гены почти не оказывают никакого влияния на формирование болезней, за редкими исключениями в виде моногенных заболеваний. К примеру, болезнь Тея-Сакса, гемофилия или хорея Гентингтона вызываются мутацией одного-единственного гена, а лишняя копия в паре 21-й хромосомы приводит к синдрому Дауна. Если не считать этих простейших примеров, достоверность генетической детерминированности приходится подпирать «совокупностью полигенных признаков» и «многофакторными ассоциациями».
Оливию очень раздражало ставшее до боли знакомым выражение «утраченная наследуемость», намекающее, что в один прекрасный день связи и ассоциации найдутся, как любимая кошка, если в витринах и на фонарных столбах расклеить достаточно объявлений. «Утраченное» предполагает, что до этого оно существовало, но, как показывают эксперименты, подобные ассоциации по большей части отсутствуют, а «утраченными» их объявили приверженцы заявленной доктрины, отказывающиеся пересмотреть выдвинутую ими гипотезу. Семантически это выражение из того же репертуара, что и «побочное действие» – фраза, долженствующая указывать на то, что среди лечебных воздействий того или иного лекарственного препарата нежелательные реакции возникают вроде бы случайно. Для пациента, страдающего слепотой или печеночной недостаточностью, «побочное действие» может оказаться не менее важным, чем основное воздействие лекарства. Сочтет ли подобные исследования «многообещающими» пациентка с депрессивным расстройством, которой долгие годы внушали, что ее болезнь связана с недостаточной активностью гена SLC6A4, а теперь выяснилось, что эта связь «утрачена» и что все это время больная возлагала надежды на лекарство, которого быть не может, отказываясь от существующих препаратов? Оливию, дочь двух психоаналитиков и сестру клинического психолога, больше всего бесило огромное количество затраченных денег и невероятное количество опубликованных статей, где всерьез утверждалось, что этот «ген-кандидат» вызывает депрессию; лучше бы эти деньги потратили на помощь тем, кто страдает депрессивными расстройствами, или, например, на ремонт разбитых дорог.