И не в последний раз. Оттого Силемпи и не спускала с них взгляда у воды, оттого и молчаливой тенью оберегала всех своих детей, надеясь помешать воде забрать их.
Сильнее всего Силемпи боялась, что однажды шыв амăшĕ все же возьмет верх и украдет кого-то: эту ли девочку, ее ли мать, тетю или будущих дочь или сына – на дно, навеки заперев в подводном царстве. Вутăш гнала эти мысли, успокаивала себя тем, что столько поколений сменилось, столько крови намешалось, что уже и не найти концов, – но всегда видела в толпе тех, кого могла назвать своими детьми. Чуяла их безошибочно. А значит, чуяла их и вода.
И вутăш точно знала: вода всегда заберет свое.
Ольга Раудина. «Белые цветы»
Её шаги он слышит ещё до того, как она появляется на пороге. Мягкие, будто плывёт по воздуху, осторожные: наступишь не туда – и сгинешь. Шаги под шелест белой ткани. Ткань струится, пропитывается пылью деревянного пола, скрывает под длинными рукавами тонкие запястья.
Ткань должна была быть красной.
* * *
Я нашёл её в лесу, когда первый раз пошёл один искать ягоды, грибы, а лучше след кабана или хотя бы зайца. Крапива кусала коленки, сухая трава предательски хрустела под ступнями. Несмотря на жар и палящее солнце, здесь ещё было прохладно, пахло сырыми листьями и мокрой землёй. Я представлял, как возвращаюсь домой с добычей. Ноги вели меня сами. Знакомый лес редко заводил в чужие чащи.
Но вдруг поставил подножку – корень, уродливо высунувший из-под земли свой хребет. Перед глазами мелькнули редкие кусты и улетели вверх. Тело падало вниз. Я уже видел, как выкачусь в ягодный ковёр, а липкий сладкий сок окрасит в алый руки и останется несмываемыми пятнами на одежде.
Я выкатился прямо к её ногам, исцарапанным, прикрытым подолом с оборванными краями. Рубаха была старая, желтоватая, в свежих розовых разводах. Девочка – чумазая и спокойная, в облаке спутанных каштановых волос. Она смотрела на меня часто моргая, а потом протянула на крохотной ладони спелую ягоду.
– Кто ты?
Звук моего голоса как будто её обрадовал. Она изогнула брови, чуть наклонилась вперёд и приоткрыла рот. На губах блестел земляничный сок. И на щеках. И на тонких пальцах, которыми она вдруг больно ткнула меня в лоб.
– А ты кто? Живой!
Я потёр лоб. На ладони остался липкий красный сок.
* * *
Тонкой свечой она вырастает на пороге. Белая ткань собрана тесьмой на груди, расшита золотыми нитками на лифе, спущена волнами от пояса по круглым бёдрам к маленьким ступням. В прорезях длинных рукавов, сливающихся с подолом в волны белых складок, иногда мелькают покрытые мурашками запястья. Ей холодно. Ей больно. Ей страшно. Может быть, первый раз в жизни.
Мне тоже страшно.
* * *
Бабушка принялась ругать меня сразу, едва мы переступили порог. Мама бросилась искать чистую рубашку, растерянный отец – во двор, топить баню и приводить мысли в порядок. А бабушка тут же выскочила в сени, зацепив меня под мышку, и принялась разъярённо шептать. Я долго не мог разобрать слов в горячем и быстром потоке. Морщился от кислого дыхания, от её хватки, настолько сильной и цепкой, что ломкие ногти впились в моё плечо. Мучительно соображал: в чём провинился, какую беду навлёк на наш род?
Мне запомнился только конец бабушкиной речи – и то лишь потому, что я разозлился. Я чувствовал себя героем и спасителем. А бабушка сказала, что я зря забрал девочку из леса.
Мне было семь. Я не знал ещё, что её внезапная злость – форма жалости, а за тихим горячим шёпотом прячутся слёзы.
Теперь я вырос. Я различаю гнев и страх. Я знаю, что бабушка желала добра; что мама перешивала свои сохранённые на память в обход запретам девичьи рубахи; что отец со двора прямо в самую чащу увёл козлёнка. Детёныш жалобно блеял, когда его отрывали от матери. Совсем ещё маленький, не поживший и месяца, но упёртый. Отец заколол его на земляничной поляне и три ночи без сна сидел на крыльце: боялся, что духи придут за девочкой.
Но девочка осталась. Получила две рубахи, плетёные лапоточки, одну из материных лент и имя, совсем ей не подходящее. Оно звучало слишком наивно и просто, слишком обычно для дочери леса. Поэтому я зову её Ярой. Просто Ярой.
Когда я первый раз произнёс это, она постучала по моему лбу костяшками пальцев, а потом привыкла.
* * *
Я повторяю имя снова и снова. Громко, мысленно. Слова царапают горло, рвутся с приоткрытых губ, и приходится сжать челюсти, чтобы молчать.
Яра, прошу, вернись домой.
* * *
Мама принялась воспитывать лесную девочку. Вместе они готовили, убирали, а по вечерам пытались заплетать косы. Яра училась быстро. Всему, кроме перетягивания волос тугими жгутами алой ленты. Этим – и только этим – она злила маму. А ещё злила соседей, потому что быстро работала, ходила простоволосой, собирала больше ягод и грибов, чем кто-либо в деревне. Злила соседских детей, потому что не хотела с ними играть. Злила меня, потому что часто била глиняную посуду, первой находила заячьи следы и всегда меня защищала. Даже когда я выпил кувшин молока, своровав у собственной семьи.
Яра сказала, что разлила. Случайно. Ненароком. Наказывайте, раз заслужила.
В тот вечер я, обиженный, сидел на крыльце, строгал деревяшку и чувствовал себя разбойником – сильным, свободным, взрослым и никому не нужным. Ненужным, а значит находящимся не на своём месте. И решил уйти. Собрать котомку, уйти в лес, скитаться, потом поймать лешего или, может, чужака. Привести в деревню: вот, пожалуйста, это я его поймал, а вы сидели со своим молоком.
Я услышал босоногое шлёпанье по деревянному полу. Появилась Яра. Одёргивая рубаху, села рядом на крыльцо и молча протянула веточку земляники.
* * *
Белая ткань соскальзывает с последней ступеньки. Голые ступни касаются земли – ещё тёплой, шершавой, но теперь чужой. Она уже отпустила свою дочь, – намного раньше, чем её отпустили мы.
Я старательно прячу взгляд, но всё же выхватываю слепящий белый подол. Смотрю на него искоса, будто бы неохотно, чувствую, как в каждой частичке тела расцветает трескучее пламя, как оно собирается в круг и разгорается сотнями солнц. Смотрю на крошечные пальцы, выскальзывающие из-под подола на несколько мгновений. На бёдра, скрытые сарафаном, на слишком тонкую талию. На грудь, на открытые, в обход обычаев и традиций, ключицы и плечи.
* * *
Бабушка умирала медленно и тихо. Мы сидели у её кровати по очереди, забывая на время о домашних делах. После отца приходила мама, после матери – Яра, а потом я. Когда я зашёл в дом в последний вечер, сухая рука с обвисшей складками кожей покоилась на голове Яры, низко склонившейся над впалой грудью.
Знакомый горячий шёпот:
– Красивая выросла наша девочка, правда? Тощая только, не откормили.
Я подошёл ближе. В полумраке комнаты бабушкино лицо было совсем серым и неподвижным. Она лежала под полупрозрачной синей простынёй, под которой тёмным силуэтом вырисовывался её скелет – всё, что осталось от некогда сильного тучного тела.
Бабушка впервые назвала Яру по имени и попросила её принести воды. Я успел заметить, какими прозрачными и влажными стали зелёные глаза Яры, когда она уходила. Без её жёлтого сарафана в комнате стало совсем бесцветно и пусто.
– Она красивая, наша Яра. Красота погубит её. Красота всегда губит.
Бабушка умерла ночью, во сне, не выпуская из холодной мягкой ладони земляничные листья.
* * *
Первый цветок расцветает в каштановых волосах Яры. Розовый цветок сереборника от князька, скалящего зубы в противной улыбке. Он сватался к Яре прошлой весной, но получил отказ, который не принял. Он продолжил преследовать её, караулил в поле и у колодца. А потом его сбросила лошадь. Ускакала в деревню, оставив хозяина одного в лесу, неприветливом и чужом, до самой полуночи. Когда он вернулся, то объявил Яру колдуньей. Она только рассмеялась, выйдя на крыльцо с ушатом помоев.