Он был таким же молодым и одновременно столь же старым, когда его стоптанные подошвой вовне башмаки соприкоснулись с перроном сонного кайзеровского вокзала, он бросил взгляд на вывеску с названием станции, со вкусом прочёл её, покатав по нёбу минерализированные, словно глоток местного рислинга, согласные и приторные нёбные «н», и тут же его забыл. Наверное, его взгляд, если бы некий анонимный зритель наблюдал за ним со стороны, был столь же растерян и тосклив, как последний взгляд писателя Бергота, неотрывно глядящего на фрагмент ведуты Вермеера с видом старого Дельфта: на кусок желтой кирпичной стены, ярким и безжалостным пятном, выжигающего остатки жизни из уже почти безжизненного тела, как из постылого кокона, молчаливо прощающегося с рождающейся из праха невесомой бабочкой бессмертной души. Мысль, которая посетила его в эту минуту, показалась ему такой простой и естественной, что он невольно улыбнулся: «Иные люди так привыкли быть наедине с собой, что они даже не сравнивают себя с другими, а спокойно и радостно ведут своё монологическое существование среди бесед с самими собой и даже среди смеха». Таким людям абсолютно не интересна бессмысленная гонка за химерами социального статуса, политическими интригами и прочими играми, в которые играют люди в своём большинстве. Вся его пресловутая несовременность, некий консерватизм его предпочтений и привычек, не пугал его, и он полностью разделял мнение Барта, высказанное им однажды: «И вдруг то, что я недостаточно современен, перестало меня волновать». И его это перестало волновать тоже, несмотря на декларируемый внешним миром экстравертизм.
Он неожиданно вспомнил про сон, который приснился ему в келье спального вагона на пути из Брюгге в Брюссель, который для запоминания он обозначил для себя, как «В саду семиотической розы»: «Победит ли разум носорога в конце концов? Вопрос, казалось бы, яснее некуда, но, кто сможет ответить наверняка, наблюдая за теми парнями, что возвращались с полей сражений, для которых подобный вопрос, должно быть, уже был решён. И явно не в пользу разума. Спускаясь с подножек многочисленных вагонов в галифе цвета хаки, стуча костылями по мостовым и, звеня осколками разбитых сердец за плотной тканью проржавевших тренч-коутов, они не могли забыть, даже если бы сильно захотели, тот жуткий призрак «носорога», который не оставлял их не на миг среди окопной жижи и фугасных воронок. В июне 1922 года Поль Элюар и Луи Арагон неспешно прогуливались под лучами заходящего солнца в парке Бютт-Шомон. Парк, как образ потерянного рая, глубоко проник в их сердца. Неспешный пикник на зелёной лужайке: багет, холодный цыплёнок, сыр бри и бутылка анжуйского. Разговор как-то не очень клеился. В небе парил аэроплан, и одинокие пары играли в иллюзию любви в зелёных альковах парка. На смену пасторали приходила ночь. Обычная человеческая ночь, в которой все равны. Даже проклятые и одинокие. В бокале с вином отражалось синее парижское небо.
Элюар закурил и, повернувшись к Луи Арагону, тихо произнёс:
Знаешь, Луи, почему человек до сих пор не может обрести абсолютного счастья?
Потому что это непосильный груз?
Нет, я думаю, потому что его не лишили свободы совсем, без остатка. Как только он будет лишён свободы полностью, он абсолютно будет избавлен от несчастий.
Звучит парадоксально!
И тем не менее это так. Счастье это тень от свободы, а свобода даёт надежду. Именно надежда делает человека несчастным. Самыми счастливыми были люди тех царств, где свобода была полностью уничтожена. Они даже не думали о ней, потому что не знали, что это такое.
И как по твоему мнению устранить свободу?
Очень просто: ложь и зрелища! Уже на пороге то время, когда люди будут настолько зачарованы ложью и всевозможными зрелищами, что такое понятие, как свобода, будет совсем ими забыто. Вместо свободы потребление всего, а вслед за этим сверхпотребление. Уровень потребления удовольствий, лжи и зрелищ будет столь высоким, что это добровольное рабство будет воспеваться и возноситься столь мощно, как если бы речь шла о духовном освобождении всего человечества от тёмных оков религиозных предрассудков.
Смешно, надеюсь, что такого не случится!
Ничего смешного, дорогой Луи, я в этом не вижу. Для чего человеку нужна свобода вообще?
Свобода это миф, не больший, чем миф о Тезее и Минотавре. Свобода это символическая морковка, подвешенная перед мордой глупого осла человека, который никогда не сможет её вкусить, но безостановочно ходит за ней по кругу жизни, рождая желания, вовлекающие несчастного в колесо сансары.
Арагон посмотрел вослед скользящему в вечернем небе аэроплану и на мгновение задумался. Пепел упал с кончика его сигареты прямо в бокал с анжуйским, рассыпавшись в пыль словно древний византийский яд.
И что же ты предлагаешь?
Ничего радикального, дорогой Луи, и ничего нового: надо просто перестать искать свободу и перестать стремиться к ней. Это сродни тому, что только прекратив бессмысленные поиски Бога, можно Его найти и обрести.
Как мудро однажды заметил наш милый друг Барт «чтобы обеспечить повествованию будущность, нужно разрушить миф о нём рождение читателя придётся оплатить смертью автора»».
Он зашёл в близлежащее кафе и с наслаждением выпил кофе по-турецки с нежнейшим пирожным «Саварен», названным в честь одного из известнейших гастрософов наполеоновской эпохи Брийя-Саварена, духовного предтечи современных европейских бонвиванов. Это был вкуснейший бисквит, пропитанный туземным ромом и вишнёвым конфитюром, сдобренный взбитыми сливками и корицей. Умиротворение и покой разлились словно густая патока в его уставшей душе. Вкус этого бисквита, размоченного в липовом чае, вспомнил он неожиданно, отправляет Пруста в своеобразное символическое паломничество, в поиски «Святой земли своего утраченного детского рая». Сам отпечаток рифлёной раковины на поверхности бисквита является символическим образом причастия к мистерии Пути, которое носят пилигримы на своих одеждах, отправляясь в паломничество в Палестину или в Сантьяго-де-Компостелу, а иносказательно в поиски потерянного рая, который предположительно находился там, где сейчас расположен Иерусалим. Блаженство, которое он только что испытал, было того же свойства, что и удовольствие от откушенного кусочка пирожного, но в тот момент он не стал искать этому объяснение.
Время как будто замерло. Застыло, словно воск на церковной свечке. Он смотрел на воды, спокойно текущей в сторону Рейна горной речки, и мысленно представлял себе всех тех людей, которые прогуливались когда-то по её берегам, ставшими знаменитой аллеей Лихтенталер. Кто были эти люди? Купцы? Монахи? Солдаты? Поэты, а может, шарлатаны, посчитавшие это место «потерянным раем»? Волшебным островом Авалон, где воскрешают мёртвых с помощью «живой воды», которая повсюду струится из огромных каменных чаш, напоминающих о Святом Граале и о так и не заданном вопросе наивного Парсифаля. Он не понимал, что так тянет сюда людей со всех краев света? Какой волшебный «фонарь» заманивает «мотыльков» в эти райские кущи с молодильными яблоками и живой-мёртвой водой, превращающей разлагающихся от времени и пороков старух в прекрасных лорелей, а их тучных, замшенных и рано потерявших рассудок супругов в желанных тристанов и тангейзеров? Гуляя под липами, в этом идиллическом, словно бы созданном фантазиями итальянских живописцев эпохи Возрождения, ландшафте, для которого у них было подобрано особое пикантное словечко pittoresque, он постоянно в своей памяти возвращался то к очаровательным и полным тайных страстей страницам «Беглянки», то к томным, пышущим негой и дышущим ароматными туманами, фрагментам «Под сенью девушек в цвету».