Он много читал, иногда что-то писал, жуя табак, но чтение доводило его часто до некоего отупения, вослед которому являлась к нему апатия и безразличие к окружающему миру. Тогда бросив книгу или перо, он садился на террасу и, не спеша, потягивал густой янтарный коньяк, который на время даровал ему забвение и покой. Я бросаю перо, я не могу больше писать, продлевая тем самым агонию великого человека. Губы сами собой припадают к бокалу с кларетом, и я потихоньку замираю в тишине. Слышно, как дрозды щебечут в кронах вековых деревьев. Нежный аромат гелиотропа исходит от грядки с цветущей фасолью. Одинокий и сладостный. В моих мечтах вновь возникают образы, и рука сама собой тянется за гусиным пером.
Шатобриан снова хочет писать? Возможно, да. Или возможно, нет. Он ещё не решил, хоть и полон желаний сделать что-то полезное для этого дня, а может, для самого Господа Бога, если Тому это будет угодно! Слащавый пафос. Величественная чушь! Сколько сомнений нужно Шатобриану, чтобы заполнить ими прибрежную бухту в Сен-Мало? Я был нищий духом, хотя, может быть, и сейчас являюсь таковым. И если во мне нет подлинной любви, то кто я тогда, как не звучащий в пустоте кимвал, вопиющий в поисках той самой пресловутой любви? Но всё же, несмотря ни на что, имение своё я не отдам и тело своё на сожжение тоже, оно должно быть погребено стоя на вершине Гран-Бе.
Бремя известности тяжело, кто этого не понимает, просто кретин. Часто меня спрашивают, как я ощущаю свою известность? Да, никак! Она как-то есть и всё, может быть, даже помимо моего желания. Я не удивлюсь, если кто-то извлечёт из этого пользу, даже без моего ведома. Merde!
Если так пойдёт, то глядишь моим именем назовут ещё какое-нибудь новомодное блюдо типа куска жареной говядины или вино, несносные подлецы! Мир явно сошёл с ума, сплошные кретины кругом, был один порядочный человек Бонапарт, и того бессовестные англичане упекли на одинокий остров, на погибель, ещё и с каким-то особым изуверским унижением. И всё этот подлец Веллингтон, несносный зазнайка! Пусть в честь него назовут кусок жареной говядины, чтобы ему было неповадно, подлецу! Гореть ему в аду, такого человека загубил.
Впрочем, хватит о мерзавцах.
Рука уж тянется к перу, перо к бумаге, минута и вот уже стихи свободно потекут. Октябрь уж наступил и роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей, однако, о чём это я? Ах, да, бремя известности. Бремя! Господи, если бы вы знали, как вы мне все надоели. Шатобриан славен не тем, что он пишет или не пишет, а тем, что он не врет. Если я обещал, что я буду стоя похоронен, то я буду похоронен стоя. Стоя жил и стоя умру. Ещё глоток вина, ещё одна строка в дневнике, может последняя, которая превратит мои путевые заметки в «Замогильные записки». Никто не в силах постичь, сколько я выстрадал от того, что решился заложить собственную могилу; но, чтобы не нарушить своих клятв и не отклониться от избранного пути, я обязан был принести эту последнюю жертву отдать на растерзание подлецам мою писанину, мои выстраданные строки.
Поскольку мне не дано заранее знать час моей кончины, поскольку в мои лета каждый дарованный человеку день есть милость, или, вернее, кара, мне необходимо объясниться.
Четвертого сентября мне исполнится семьдесят восемь лет: пришла пора покинуть этот жалкий мир, который покидает меня, и с которым я расстаюсь без сожаления.
Я был изворотлив и хитер, безжалостен и беспощаден, как к другим, так и к себе самому.
Ещё глоток вина и, наверное, последняя строка. Обещаю.
Я был так скуп в любви к другим, что сам получал от других лишь крохи любви, ведь всё стремится к равновесию, в конце концов.
Вино закончилось, чернила тоже, видимо, пора собираться в путь.
Да, и вот ещё что.
Я передумал, пусть на моём надгробии будет выбито вот это в назидании мне самому -
«And in the end
the love you take
is equal to the love
you make».
Франсуа-Рене Шатобриан, виконт
Сен-Мало,
4 июля 1848 года,
пополудни
ТТ@11.11.2021Оксюморон
О духовных путешествиях и яви ночных сновидений
«Ну, что ж,
ты это знал и раньше.
Это тоже
дорожка в темноту.
Но так ли надо
страшиться мрака? Потому что мрак
всего лишь форма сохраненья света
от лишних трат, всего лишь форма сна»
Иосиф Бродский, «Офорты»
Я помню, что на дворе стояла ранняя весна.
Под ногами как картофельные чипсы хрустели пожухлые осенние листья.
В бриллиантовых зеркальных лужах отражались далекие, возможно уже сгоревшие миллионы лет назад, звезды.
Было очень тихо, прозрачно и отчего-то тревожно.
Дожив до тридцати семи лет я все чаще стал беспричинно вспоминать и цитировать самому себе строки Пушкина, особенно то место из его поздней лирики, где печальный поэт грустит о чем-то быстротечном, глядя на яркое пламя камина в своей пустынной келье.
Я вылил из зелёной бутылки в пыльный бокал, похожий на стеклянные шары на полотнах Босха, остатки ароматного Шамбертена.
Сквозь неплотный рубин бургундского сами собой проступали полуистлевшие лики Бонапарта и Александра Дюма-отца. Последний отчего-то мне хитро подмигивал своим левым глазом, как мне показалось.
Видимо, хлебнул опять лишнего, подумал я про себя, теперь все для него предстает в розовом свете, если, конечно, он не попал в ад из-за своих смелых литературных экспериментов.
На драпированном фантазией ландшафте, видимого только мной исторического бэкграунда, я различал силуэты Виконта Де Бражелона, Арамиса и Констанции Буонасье.
Весьма странный выбор актёров в условных исторических антуражах, подумал я, глядя на них, и это в то время, когда звериный оскал капитализма теряет свою былую мощь!
Отчего-то остро захотелось утиных ножек конфи из Гаскони и тугого, как алые паруса португальских каравелл, ароматного Côte-Rôtie из долины Роны.
Однако, это были какие-то странные гастрономические изыски в такой важный для меня момент духовных и возрастных переживаний. Я чувствовал себя не только не очень, но, если честно, вообще, пиздец.
Мозаика моего утра как-то не складывалась. Неизвестно зачем я купил в привокзальном киоске, направляясь в Нанси, открытку с репродукцией картины Вермеера Дельфтского «Девушка с жемчужной серёжкой» и глупо уставился на неё, как подросток стоящий перед дорожным аппаратом в привокзальном туалете, выдающем кондомы, простояв так минут десять.
Завороженный изображением взгляд не спеша скользил по кобальтовым волнам головного убора девушки, плавно перетекая в золотые ленты повязки.
Растерянный взгляд хозяйки жемчужных сережек, возможно купленных её анонимным почитателем в одной из ювелирных лавок Брюгге или Антверпена, безмолвно вопрошал из туманного прошлого о чем-то таком, о чем уже невозможно было догадаться моему неотягощенному непрактичными знаниями современнику: шла ли речь о цене на сыр и селедку на воскресном рынке в Дельфте; о предстоящей войне с далёкой Испанией; о цвете облаков, задевающих своими пышными фламандскими юбками резные каменные башни готической церкви лютеранского прихода.
А может, о такой тихой тайне, которая отражалась на перламутровой поверхности жемчуга скудным светом свинцового северного неба и была унесена с собой в могилу художником и его миловидной молодой служанкой.
ТТ@2010-2021Третий день смерти Анны Болейн
И люди все, и все дома,
где есть тепло покуда,
произнесут: пришла зима.
Но не поймут откуда.
Иосиф Бродский
Если бы не столь яркий свет, то глаза Анны так бы и остались закрытыми, и, возможно, что грёзы её бесконечных сновидений так и удерживали бы её сознание в сладкой колыбели безвременья и внеземного покоя.