Анна поднялась с ложа и накинула на своё изящное, цвета слоновой кости, тело тонкий снежный пелиссон, невесомо обволакивающий её в контрасте с массивным коралловым ожерельем цвета спелого граната, которое неизменно ночевало вместе с хозяйкой.
Она небрежным жестом сбросила с плеч свои волосы, как бы смахивая с себя остатки ночных сновидений: снилась сущая ерунда лодка, плывущая ночью к Тауэру, сырые казематы, утренняя молитва в белой башне из слоновой кости и безликий французский палач с огромным тяжёлым мечом.
«Однако, всё плохое позади», подумала Анна и сделала большой глоток рубинового кларета из хрустального бокала, а затем положила себе в рот крохотный кусочек приторно сладкого гранатового щербета.
Это сочетание вкусов вызвало в ней какие-то давно забытые воспоминания об ускользающих в никуда временах и людях.
Накануне её тревожили боли в шее, но теперь боль прошла, а кровь вина приятным теплом разливалась по телу, будоража онемевшие от долгого, словно бы векового сна, чресла.
На дверном косяке висели громоздкие одежды из тяжелой фламандской парчи, подбитые мехом горностая и прошитые золотой нитью, как это было принято во времена Тюдоров.
На деревянном столе, рядом с яркими апельсинами и хрустальным винным графином, лежал большой мужской берет из чёрного бархата, словно бы только что оставленный невидимым гостем, который то ли только что ушёл, то ли ещё должен был прийти.
Анна на минуту задумалась об этом странном госте, но в её жизни давно не было мужчин, о которых она могла бы помнить, разве что её сны были ещё способны на интригу, но сновидения обычно рассыпались с пробуждением и собрать эфемерные частицы этой легковесной мозаики казалось делом почти безнадёжным.
Ей вдруг показалось, что за окном запели птицы. Какой радостной была музыка этих невидимых птах. Её сердце затрепетало словно бы пробуждённое приходом долгожданной весны.
Анна бросилась к окну и, замерев каменной статуей, уставилась на снежный узор изморози, покрывающий стекло словно элегантный рисунок тончайшей брабантской вязи.
С помощью тепла своей ладони она растопила ледяную корку на стекле и, как ребёнок, жадно прильнула лицом к окну.
Какая сказочная зимняя картина предстала её удивлённому взору: с высокого снежного склона в сторону живописной долины спускались чёрные фигуры уставших от погони охотников.
Их сопровождали поджарые гончие, заливаясь радостным лаем, словно бы охота всё ещё продолжалась.
Пожилая чета крестьян грелась у пламени костра, рядом с жаровней, на которой коптили упитанного хряка.
Природа жила своей жизнью: замёрзшие обнаженные буки чернели на белой простыне слепящего снега. Кусты озябшего дрока сиротливо приютились на склоне холма. Сороки самодовольно восседали на ветвях деревьев словно католики, собравшиеся на тайное богослужение.
Анна вспомнила, что этот пейзаж был ей знаком. В одном из сновидений видела она его или наяву, это было не ясно, и кто бы мог быть автором этого пасторального ландшафта?
Мастер Гольбейн? Брейгель? Господь Бог?
Она не помнила, ровным счётом ничего из того, что было до пробуждения в этой светлой комнате, где рисунок стен составлял причудливый узор из розовых бутонов и колючих головок чертополоха, а пламя в камине тлело до сих пор, неизвестно кем поддерживаемое.
И словно глядя на вспыхивающие время от времени искры в камине, в почти девственной памяти Анны мерцали короткие вспышки воспоминаний о временах, которые ей были неведомы ранее: длинные чёрные тени от дубов на холмах Олдгейта, наползающие своей вязкой массой на каменные стены уснувшего Темпля; суровая и тучная фигура лорда-хранителя малой печати с судебным свитком в руке; звон кандалов во мраке тюремной кельи; какой-то жуткий свист, лишь на долю секунды раздавшийся у неё за спиной.
«Должно быть у меня был сильный обморок?» внезапно пронеслось в голове у Анны и сразу вслед за этим она вспомнила двух маленьких девочек, играющих на зелёной лужайке, залитой тёплым майским солнцем. Странно, но она даже вспомнила их имена Эльзбет и Мария.
Воспоминания давались ей с трудом, и тогда она решила прервать эту пытку памяти и вновь прильнула к окну.
В этом зимнем пейзаже было столько милосердия и смирения перед неизбежным, что вдруг Анна испытала неведомый ранее восторг и такую легкость в душе, что некая невидимая сила оторвала её от деревянного пола и подняла высоко над долиной.
Внизу, далеко под ней, пестрела своими соломенными крышами и красной черепицей небольшая брабантская деревня.
Дым струился из труб и в приходской церкви звонили в колокол, приглашая к заупокойной мессе.
Её душа встрепенулась от этих медных звуков словно птица на ветке, которую внезапно вспугнули.
Какой-то сельчанин тащил на спине большую связку хвороста, проходя по каменному мосту.
Среди полей, голубым сверкающим льдом сияла поверхность замёрзшего водоёма, на котором крестьянская детвора каталась на самодельных коньках и играла в кёрлинг.
Всё это Божье великолепие и красота мира наполняло её душу таким немыслимым ранее покоем, что Анна поднималась всё выше и выше, подставляя свои лёгкие крылья под ласковые потоки ветра.
Лететь было всё равно куда, но её неумолимо тянуло к горизонту.
Её манила высокая горная гряда, вздыбившаяся своими острыми скалами в северное небо, за которой начиналась новая жизнь, ещё неведомая, но уже отчего-то сладко пахнущая нарождающейся весной, дарующей и возрождение всего и сладость бытия, и кто знает для чего каждому из нас даны падения и взлёты, позволяющие нашей душе жить вечно?
ТТ@20.01.2021Луч света
О Вермеере и сновидениях
Такова духовная жизнь
дорогой читатель
вверх по лестнице
ведущей вниз
Иван Ахметьев
Память четко цепляет тот взгляд, который касался куска белой молчаливой стены, наискось освещённой солнечным светом, пробивающимся сквозь тусклое окно маленькой спальни. В центре стены висела картина, маленькая такая картина размером сорок на пятьдесят сантиметров, изображающая странного астронома в чёрном смешном колпаке, похожем на ермолку пражского раввина, который рассматривал старинный глобус.
Мои глаза, а это были мои детские глаза, с неподдельным интересом взирали на эту картину и выискивали детали, способные внести ясность в сюжет изображённого. Меня интересовал пёстрый ковёр, который лежал у астронома почему-то на столе в то время, как мы вешали ковёр по старой монгольской привычке на стену, непонятно зачем. Я пытался разгадать эту загадку, недоступную моему детскому уму, но не мог, как ни старался.
Хоть картина была маленькой, значение её для меня было огромным: я засыпал, глядя на неё и просыпался, вглядываясь в изображённое на ней. В моём воображении рисовались причудливые картины и фантастические образы, например, далёкие пустыри Магриба или Танжера, заросшие терновником и финиковыми пальмами, под которыми сидели почерневшие от солнца люди в многослойных тюрбанах цвета шафрана. Они с глубоким наслаждением лакомились фуа гра, засахаренными фруктами и мясом экзотической птицы Гаруда. От лицезрения этих картин у меня начиналась страшная жажда и я, закрыв глаза, мечтал о сладких, неведомых мной ещё тогда, винах Руссильона и щекочущей нёбо жемчужными пузырьками холодной сельтерской. Иногда, а это бывало в основном в конце января или середине марта, я просыпался со странным чувством, что изображение на картине подменили, и, медленно открывая один из моих глаз, я, к своему удивлению, точно обнаруживал эту анонимную подмену: вместо изображения причудливого астронома, я лицезрел какую-то то женщину, взвешивающую золото на фоне ярких золотистых стен или же иную женщину в тёмно-зелёном пространстве почти лишенного света помещения, которая держала в своей руке аптекарские весы на фоне картины, изображающей Страшный суд. Несмотря на свои слишком юные годы я так и не смог решить, кто написал это полотно, вид которого вызывал у меня смешанные чувства и не характерную для меня амбивалентность Ян Вермеер или Питер де Хох? Я только знал, что и тот, и другой посвятили этому сюжету достаточно времени весной 1664 года, проживая попеременно то в Дельфте, то в Амстердаме.