Местные женщины в особенности являли для Шоу парадокс: с одной стороны, его для них как будто не существовало; с другой его ретро-рубашки для боулинга, подростковые джинсы и поношенные скейтерские кроссовки, очевидно, раздражали. Когда Шоу натыкался на них по вечерам на лестнице, стоящих по две-три, его готовую улыбку не замечали, а разговор продолжался, только когда он уходил. Он другого и не ожидал.
Шоу с самого начала заметил, что в комнате по соседству творится что-то неладное. В первый день пение во все горло, которое у него смутно ассоциировалось с «Радио 4»; потом стук, отдавшийся даже в его половицах; и голос, отчетливо сказавший «Проклятье!», после чего последовала не менее громкая тишина. Затем снова пение или, может, всхлипы. Шоу улыбнулся и продолжил разбирать багаж. Он уже успел привыкнуть к бумажным стенам и к тому, что из-за них слышно.
Много времени распаковка не заняла. Он привык и к этому. Из дискредитированной жизни в период до его кризиса, какой бы она ни была, Шоу спас пару помятых картонных коробок с неопределенным содержимым; остальное только одежда, да и та, даже если складывать кое-как, не заполняла восьмилитровую брезентовую сумку целиком. Футболки со слоганами из мира IT и застиранное нижнее белье «Мудзи» прослаивались всякими важными бумажками налоговыми формами, чеками, уведомлениями об увольнении от того или иного кадрового отдела. Еще он нашел дорожные часы, смартфон второго поколения, у которого батарея не держала заряд, и два-три нечитаных романа из «современной классики», в том числе «Воришку Мартина».
Достав и реабилитировав, что получилось, Шоу отправился знакомиться с соседями. Без ответа: хотя, когда он постучал, померещилось, будто дверь дернулась, словно жилец сперва потянул ее на себя, а потом передумал. На лестничной площадке стоял холод. Через зарешеченное оконце просачивался слабый речной свет. Слышалось, как на Мортлейк-роуд нарастает шум вечернего движения. Шоу приложил ухо к двери.
Эй? позвал он. Заметил, что вдоль всего плинтуса в штукатурке идут вмятины и царапины, будто давным-давно каким-то скучным днем кто-то обходил площадку и методично пинал стены. Устав от одной мысли об эмоциональной отдаче, которую наверняка потребовало такое предприятие, Шоу ретировался к себе и там представил, как в сумрачной соседней комнате на краю кровати сгорбился силуэт в рубашке и трусах. Кто-то вроде него самого, размышляющий, открывать дверь или нет.
Неделю-две так все и продолжалось.
Он снова стучался. Приклеивал к двери офисным пластилином записку «Привет, я недавно переехал в соседнюю комнату», и взял в привычку поджидать у своей двери, пока на площадке не послышится движение, и тогда резко открывать. После такой засады удавалось заметить только уходящую спину. Но вообще движение на лестнице было, особенно по ночам. Повышенные голоса. В два ночи кто-то ронял на площадке что-то тяжелое, а внизу в это время кто-то не отпускал звонок или неразборчиво кричал с улицы. Соседнее окно с долгим кряхтеньем поднималось в раме, покоробленной за многие годы речным туманом. На следующий день Шоу мог заметить на площадке фигуру, спешившую к общей ванной, которую затем занимали дольше, чем может понадобиться нормальному человеку; внутри потом всегда стоял запашок. Все это казалось удивительно старомодным. Поведением из пятидесятых или шестидесятых годов прошлого века, когда строгая, хотя и отживающая свое общественная мораль вынуждала съемщиков однушек по всему Лондону, от Эктона до Тафнелл-парка, жить, будто в каком-то тайном сне, хотя сейчас такая жизнь считалась совершенно нормальной.
На юго-западе Лондона Шоу было удобно. Здесь уже проживала его мать в доме для больных старческой деменцией на другом конце Туикенема, по шоссе А316.
В свой первый приход после переезда Шоу застал ее в общей комнате на первом этаже, стоящую с таким видом, будто она только что от кого-то отвернулась, высокая угловатая женщина в кашемировом комбинезоне и шерстяной юбке цвета вереска, слегка ссутулившаяся, уставившаяся в окно на пустой сад. Она повторяла: «Дни пролетают так быстро. Просто дни пролетают так быстро», а плечи у нее как будто свело от чего-то среднего между страхом и гневом. Шоу уговорил ее подняться к ней в комнату и там сидел и держал за руку, пока она не успокоилась. Впрочем, даже тогда мать не обращала на него внимания только встала посреди комнаты и прошептала:
Сейчас на улице хорошо. Пойду займусь садом.
Да ты присядь сперва, пытался убедить ее Шоу.
Не дури! закричала мать. Не хочу я садиться. Я займусь садом, но сперва найду сапоги.
Иди сюда и сядь, а я попрошу принести нам чай.
Она отвернулась от него всем телом и пожала плечами.
В молодости я бы в жизни такое не надела, рассеянно произнесла она.
В это я верю, ответил Шоу.
Нам не принесут чай. Нечего и ждать чай в такой час.
Давай все равно попробуем. Посмотрим, вдруг получится.
Ох, где же мои туфли? спросила она себя голосом четырехлетней. С отвращением взяла свою юбку за подол. Где мои красивые туфли?
Как оказалось, нет ничего проще чая.
Вот видишь? сказал Шоу. Нет ничего проще.
Люди только рады услужить, когда им хочется.
Чай пили молча. Часто ее было трудно разговорить, всегда трудно понять, на какую тему с ней разговаривать. Ему казалось, она ждет, что он начнет вспоминать с ней прошлое, но только начнешь, как она горько смеялась и смотрела в стену. «Тот раз, когда меня пропоносило по дороге домой из школы, помнишь? Как же ты ругалась!» Те слова, которые ему бы сказать хотелось, в итоге так и не шли. Их отсутствие только больше наполняло комнату гневом. Шоу казалось, он должен рассказывать ей новости, но в итоге не понимал, что за новости-то на какую тему. К примеру, связь с родней Шоу не поддерживал; как, подозревал он, и она. Семья для них обоих была темой деликатной. Пересказывать новости страны казалось неуместным. В итоге он всегда возвращался к своим собственным; все равно она по большей части не слушает, знал он.
Новое жилье, начал он, мне там нравится
Моя мать была настоящей христианкой, сказала она внезапно. Но с нами никогда. С нами никогда. Стоило матери завладеть его вниманием, как она аккуратно поставила чашку и отвернулась к окну. Скоро пойдет снег.
Шоу тоже поставил чашку. У чая был металлический привкус, словно он разъедал ложку.
Так май же, напомнил Шоу.
Люблю снег. В нашей молодости снежинки падали в море, большие, как пенни, а потом не совсем своим голосом: Я очень быстро разлюбила родителей. Они меня унижали, когда мне еще и пяти не исполнилось. Я была милой смирной девочкой, но нервной. Все время нервничала. Любила пляж. Любила рыбалку. Любила рано вставать и поздно ложиться. Она пренебрежительно усмехнулась. Слишком волновалась в одиночестве, слишком волновалась в компании. Лучше всего мне было с кем-нибудь наедине. Я боялась отца и очень боялась деда. Дед подарил мне свою старую удочку для морской рыбалки, но рыбачить мне больше нравилось с дядей. Ее лицо преобразила широкая улыбка. Снег на море!
Лето же, сказал он, снега не будет.
Она смотрела в окно и тихо улыбалась.
Шоу попробовал еще разок.
Мне нравится в новом жилье, сказал он, но там грязновато. Он уже начал избегать ванную: она была без окон, с виду больше, чем позволяли размеры лестничной площадки, и освещалась сорокаваттной энергосберегающей лампочкой, заполнявшей помещение ровным желтовато-бурым сумраком. Посреди протертого линолеума в шахматную клетку стояла старомодная чугунная ванна со сколотой эмалью, с затвердевшим у кранов известковым налетом и несмываемой отметкой уровня воды какого-то химического вида. Была там и отдельная душевая кабинка. Включишь кипяток из слива тянет плесенью.