Большая рука опустилась с высоты и подняла его в воздух. Покачиваясь на нетвердых ногах между отцом и Томом, исцарапанный, встрепанный, все еще ошарашенный, Дуглас осторожно потрогал свои локти - они были как чужие - и с удовлетворением облизнул разбитую губу. Потом взглянул на отца и на Тома.
- Я понесу все ведра, - сказал он. - Сегодня я хочу один все тащить.
Они загадочно усмехнулись и отдали ему ведра. Дуглас стоял, чуть покачиваясь, и его ноша - весь истекающий соком лес-оттягивала ему руки.
Хочу почувствовать все, что только можно, думал он. Хочу устать, хочу очень устать. Нельзя забыть ни сегодня, ни завтра, ни после.
Он шел, опьяненный, со своей тяжелой ношей, а за ним плыли пчелы, и запах дикого винограда, и ослепительное лето; на пальцах вспухали блаженные мозоли, руки онемели, и он спотыкался, так что отец даже схватил его за плечо.
- Не надо, - пробормотал Дуглас. - Я ничего, я отлично справлюсь...
Еще добрых полчаса он ощущал руками, ногами, спиной траву и корни, камни и кору, что словно отпечатались на его теле. Понемногу отпечаток этот стирался, таял, ускользал, Дуглас шел и думал об этом, а брат и молчаливый отец шли позади, предоставляя ему одному пролагать путь сквозь лес к неправдоподобной цели - к шоссе, которое приведет их обратно в город...
***
И вот - город в тот же день.
И еще одно откровение.
Дедушка стоял на широком парадном крыльце и, точно капитан, оглядывал широкие недвижные просторы: перед ним раскинулось лето. Он вопрошал ветер и недостижимо высокое, небо, и лужайку, где стояли Дуглас и Том и вопрошали только его одного.
- Дедушка, они уже созрели? Дедушка поскреб подбородок.
- Пятьсот, тысяча, даже две тысячи-наверняка. Да, да, хороший урожай.
Собирать легко, соберите все. Плачу десять центов за каждый мешок, который вы принесете к прессу.
- Ура!
Мальчики заулыбались и с жаром взялись за дело. Они рвали золотистые цветы, цветы, что наводняют весь мир, переплескиваются с лужаек на мощеные улицы, тихонько стучатся в прозрачные окна погребов, не знают угомону и удержу и все вокруг заливают слепящим сверканием расплавленного солнца.
- Каждое лето они точно с цепи срываются, - сказал дедушка. - Пусть их, я не против. Вон их сколько, стоят гордые, как львы. Посмотришь на них подольше - так и прожгут у тебя в глазах дырку. Ведь простой цветок, можно сказать, сорная трава, никто ее не замечает, а мы уважаем, считаем: одуванчик-благородное растение.
Они набрали полные мешки одуванчиков и унесли вниз, в погреб. Вывалили их из мешков, и во тьме погреба разлилось сияние. Винный пресс дожидался их, открытый, холодный. Золотистый поток согрел его. Дедушка передвинул пресс, повернул ручку, завертел - быстрей, быстрей, - и пресс мягко стиснул добычу...
- Ну вот... вот так...
Сперва тонкой струйкой, потом все щедрее, обильнее побежал по желобу в глиняные кувшины сок прекрасного жаркого месяца; ему дали перебродить, сняли пену и разлили в чистые бутылки из-под кетчупа - и они выстроились рядами на полках, поблескивая в сумраке погреба.
Вино из одуванчиков.
Самые эти слова - точно лето на языке. Вино из одуванчиков пойманное и закупоренное в бутылки лето. И теперь, когда Дуглас знал, по-настоящему знал, что он живой, что он затем и ходит по земле, чтобы видеть и ощущать мир, он понял еще одно: надо частицу всего, что он узнал, частицу этого особенного дня - дня сбора одуванчиков-тоже закупорить и сохранить; а потом настанет такой зимний январский день, когда валит густой снег, и солнца уже давным-давно никто не видел, и, может быть, это чудо позабылось, и хорошо бы его снова вспомнить, - вот тогда он его откупорит!
Ведь это лето непременно будет летом нежданных чудес, и надо все их сберечь и где-то отложить для себя, чтобы после, в любой час, когда вздумаешь, пробраться на цыпочках во влажный сумрак и протянуть руку.