Пулей вылетаю за дверь, даже не застегнув джинсы. Когда добираюсь до патио, к счастью, там никого нет, и никто не видит, как я тяжело дышу, согнувшись и потирая бок, в котором колет от быстрого бега. Вспоминается школа: на физкультуре мы безнадежно наматывали круги вокруг квартала. Светоотражающие жилеты ярко сияли в зимних сумерках. Это была школа с большими замашками, только для девочек, и пробежки являлись возможностью оценить, кто из нас выше в дарвиновской иерархии выживания наиболее приспособленных. Мы тренировались, чтобы в будущем конкурировать с адвокатами, врачами, горожанами и людьми с мягкими ладонями и еще более мягкими дипломатами, каждый день ездящими на работу из пригорода. Уже тогда я понимала: подобная конкуренция, пожалуй, не для меня. И все равно старалась, бежала круг за кругом, с лицом цвета помидора и колотьем в боку. Другие девочки хихикали, а холодная британская сырость пронизывала меня до костей.
Восстанавливая дыхание, я смотрю на яркий огонек свечи в столовой. Там смеются, ужинают. От запаха жареного чеснока рот наполняется слюной, но я вымотанная, потная, а волосы Даже думать не хочу, как сейчас выглядят мои волосы.
Нахожу дверь в «Ла-Пас». На полу огарки свечей. Я зажигаю один, и на увешанных паутиной кирпичных стенах начинают трепетать призрачные тени. Я не знаю, который час. Наверное, еще и восьми нет. В спальне три двухъярусные кровати, то есть всего шесть коек, и только одно крошечное окошко в дальней стене. Повсюду валяются вещи: рюкзаки, ботинки, старые сапоги. Между кроватями натянуты веревки для сушки белья. На них висит влажная одежда, создающая впечатление сырой, заросшей плесенью пещеры. Осматриваю пустую верхнюю койку, и выясняется, что чехол матраса пластиковый, а внутри солома, жесткая и немилосердная. «Ну что ж, думаю я с истеричным смешком, спать будет не жарко». Простыни на матрасе нет, но зато висит москитная сетка, на которой, даже если не особенно приглядываться, видны прорехи и пятна крови. Что это все значит, даже представить страшно. Залезаю в койку, не раздеваясь. Хотя еще слишком рано ложиться, и жарко до тошноты, и я даже не почистила зубы, просто натягиваю край спальника на голову, закрываю глаза и молюсь, чтобы никто, ни одно живое существо меня не заметило.
Просыпаюсь от рыка. В спальне лев. Я резко сажусь, стукаюсь головой о балку. Свет просачивается сквозь зеленую сетку на окне. Где я? Что за
У меня в ногах сидит обезьяна. Вовсе не лев.
На миг от облегчения кружится голова, и тут я осознаю: у меня в ногах сидит обезьяна!
На моем спальном мешке! Это вторая, без бороды, и она по-прежнему выглядит совершенно не радостной! Я поскорее отодвигаюсь, прямо-таки вминаюсь в стену. Я ни к чему не хочу прикасаться. Ни к обезьяне, ни к москитной сетке, ни к кирпичу, увитому паутиной, ни к твердому, как камень, бугристому матрасу, блестящему от моего пота и наверняка кишащему клопами и блохами. Обезьяна замолкает. В глазах ее отражается какое-то чувство: жалость, злость, страдание не могу понять. Она набирает побольше воздуха, выпячивает грудь и издает еще один мощный вопль. Я зажимаю уши ладонями.
Не волнуйся. Это его утренний ритуал. Он любит знакомиться с новенькими девушками.
Появляется голова. Кустистые кудри, пшеничная борода, шея, как у регбиста. Лицо поразительно бледное, усыпанное веснушками. Серо-голубые глаза. Британец с Манчестерским акцентом. Он протягивает руку и гладит обезьяну. Кожа вокруг глаз собирается от улыбки.
Hola Faustino[9], шепчет незнакомец.
Его здесь быть не должно!
Мы подпрыгиваем от неожиданности. Я выглядываю сквозь свою москитную сетку. Посреди комнаты стоит девушка, уперев руки в бока. С ее макушки ниспадает каскад темных кудрей, лицо покраснело от злости.
Томас! Она грозно глядит на парня. Убери отсюда обезьяну. Чтоб тебя, Том.
И осуждающе указывает на нас пальцем, будто обезьяна здесь оказалась и по моей вине тоже. Непрошеное животное только показывает ей язык. Девушка громко вскрикивает от отвращения, а потом подбегает к рюкзаку у стены и принимается в нем ожесточенно копаться. У нее сильный акцент, кажется, восточноевропейский.
Если он опять рылся в моих вещах
Он не рылся, Катарина. Он не вор, ведь правда, Фоз?
Обезьяна жалостно смотрит на Тома. Потом забирается к нему на ручки, оба бросают на девушку оскорбленные взгляды и удаляются. Дверь дребезжит, закрываясь за ними.
Да где он?
Теперь одежда летит во все стороны.
А что ты потеряла?
Я выглядываю из-под сетки.
Катарина, все еще хмурясь, зыркает на меня.
А, ты живая. А то мы сомневались.
Я краснею, она возвращается к куче одежды:
Мой лифчик. Этот засранец опять стянул мой лифчик.
Вчера я видела свинью. С лифчиком. Красным таким.
Я смеюсь, вдруг осознав, как глупо это звучит. Но хочу, чтобы она простила меня за вторжение обезьяны. Большие карие глаза девушки округляются.
Панчита?
И не успеваю я ничего сказать, как она выбегает за дверь. Ее обвинительные крики разносятся по патио. Снова ложусь, разглядываю потолочные балки. Надеюсь, я не совершила большую ошибку. Совсем не хочется сердить эту свинью.
Выхожу в патио. Сейчас только полседьмого утра, а жизнь вокруг уже кипит. От всей души жалею, что всю юность считала ворон и курила позади спортзала, вместо того чтобы научиться чему-нибудь полезному, например, столярничать или взбираться на деревья, из инструментов имея при себе только смекалку. Здешние обитатели так органично вписываются в среду, словно всю жизнь провели в джунглях. Я потрясенно пялюсь на них. Люди разных возрастов и национальностей, но боливийцев больше, чем иностранцев. И дети есть: замечаю не меньше пяти. Один пухлощекий парнишка, не старше одиннадцати лет, несет на руках енотоподобное создание (я слышала, его зовут Теанхи. В смысле, енота, а не мальчика). Они о чем-то переговариваются на языке писка.
Не могу не заметить, что при свете дня лагерь выглядит даже хуже, чем вечером.
Повсюду деловито расхаживают странные животные.
Белки, то ли крысы, то ли морские свинки, пятна у которых образуют линии, похожие на лампасы, опять эта свинья, хотя теперь начинаю сомневаться, что это свинья Она больше похожа на гигантскую тропическую тварь, помесь свиньи и дикого кабана. Кое-как расчищенные тропки ведут в лес, и я чувствую некое давление на тыльную часть шеи, когда надо мной склоняются деревья. Старые инструменты, доски, ржавые изгороди клубком валяются среди грязи, обломков кирпичей, гниющих листьев, крошащегося цемента и луж. Кажется, кто-то пытался придать этому заповеднику жизнерадостный вид: когда-то спальный блок был украшен яркими изображениями обитателей джунглей, но теперь на месте туканов и попугаев осталась лишь потрескавшаяся краска и паутина. Приглядевшись повнимательнее, замечаю в бетоне тысячи крошечных розовых яиц. Меня невольно передергивает, и я стараюсь не представлять, какие малюсенькие сердца развиваются внутри. Надо всем довлеет сшибающий с ног запах влажной земли и гниющих фруктов.
Лаура?
Я поворачиваюсь. Ко мне приближается женщина. Она боливийка, низенькая, с круглым лицом в обрамлении густых черных волос, заплетенных в косы, которые доходят почти до талии. Женщина сутулится, вокруг ее темных глаз видны морщины безмерной усталости. На ней джинсы, резиновые сапоги, рубашка из плотной ткани и старая, потрепанная ковбойская шляпа. С собой рюкзак, к нему привешены мачете, веревки, карабины, ведра. Идет так, будто атакует: размахивает руками, словно отталкивает воздух со своего пути. Мне даже хочется попятиться, чтобы уступить ей дорогу. Так я и делаю, упираясь спиной в дверь комнаты «Ла-Пас». Но тут женщина подходит ближе и улыбается. От этого морщины на ее лице разглаживаются, кожа начинает сиять, мне вдруг хочется сделать шаг вперед, а не назад.