По наступившему молчанию я понял, что в очередной раз упорол косяк. У меня было припасено множество аргументов за Половцева. Его образ Шолохов прописал, избежав одномерности. Есаул был без сомнения человеком идейным. Брехня, что после ареста он сразу раскололся и выдал ОГПУ всю подпольную организацию. Допускаю такое только при условии пыток.
Потом очень сильной была у меня зрительная ассоциация. В фильме Половцева убедительно сыграл Глебов Петр Петрович. А кто такой Глебов сумрачный, чубатый, усатый, с полным бантом георгиевских крестов? Правильно, Григорий Мелехов в знаменитой экранизации Герасимова. Как можно по-мужски не симпатизировать Григорию?
Но всего этого я не произнес, а сказал, краснея:
Потому что он любил животных. Кота у Якова Лукича и ещё, это, лошадей.
Вера Николаевна поставила мне жирный кол в журнал. Заикнулась про дневник, но вспомнила, что у меня такового нет. По официальной версии я утерял его ещё зимой. В связи со скорым окончанием школы и моей соцпедзапущенностью заводить новый меня не заставили.
Правда, волну поднимать Углова не стала, в «оперчасть» класснухе не стукнула.
В аттестате о среднем образовании у меня немного четверок. Одна из них всё-таки по литературе.
В старших классах я начал писать повести и рассказы. Разумеется про гражданскую войну. Если порыться в коробках с моими архивами, можно докопаться до слоя с исписанными ученическими тетрадями. На их выцветших зелёных обложках фломастером старательно выведены названия: «Агония», «Рожь осыпавшаяся», «Бешеный ураган».
Это было беспардонное подражательство всем и каждому, отчаянное компиляторство, но по-моему убеждению, отнюдь не графоманство.
Давно я услышал мысль, что человек, прочитавший сто книжек, одну собственную сочинит как нечего делать. А я на тот период прочёл во много раз больше!
Разумеется, что-либо вразумительное пацан, ничего кроме школы, двора и секции бокса не видевший, написать не мог.
Это я сейчас понимаю. Тогда же мне собственная писанина нравилась запредельно. И я искренне недоумевал, почему её отвергают в журналах, которые я удостаивал вниманием. Адресовался я не абы куда, а прямиком в столичный журнал «Юность», где главным редактором работал известный писатель Алексин. На полном серьезе открывал я очередной номер, с замиранием сердца листал его, надеясь наткнуться на жирно набранные буквы: «Михаил Маштаков. Огненная лавина».
Отослав ценной бандеролью очередную нетленку, я с трудом дожидался истечения месяца (по моему разумению, достаточного срока для изучения шедевра вдоль и поперёк), и начинал бомбардировать редакцию напоминаниями. В них поначалу просил, затем предлагал, а когда терпенье иссякало, требовал ответить по существу. И не формальную отписку дать, а разобрать произведение предметно. Повторяя из раза в раз просьбу указать на недостатки рукописи, я втайне надеялся, что при разборе найдётся место и достоинствам.
Ничего подобного не происходило. Содержание писем с редакционным угловым штампом не отличалось разнообразием. Оказалось, что в полемику со мной вступать не собираются. Никто не указывал автору на наиболее удавшихся героев, не отмечал живости сюжета, объёмности диалогов и уместной лаконичности пейзажей. Сотрудники редакции скупо отвечали, что мне рано писать на историческую тематику. Советовали сочинять в стенгазету, сотрудничать с заводскими многотиражками, готовиться к поступлению на журфак и так далее.
Означенный долгий путь принять я не мог по понятной причине мне требовался блицкриг. Я страстно желал, чтобы окружающие родители, учителя, одноклассники разом поняли, что я не серый троечник, прогульщик и нарушитель дисциплины, а сверходарённый талант!
Это был чистой воды комплекс.
После школы под давлением родителей я подал документы в местный политех на факультет «Гидпропневмоавтоматика и гидропривод», студентами снисходительно именуемый «Жижа». Преодолел вступительный конкурс в полтора человека на место. Великолепно провёл месяц «на картошке», но уже на второй неделе занятий понял, что ошибся дверью. Школа воспитала во мне стойкое отвращение к точным наукам, а тут высшая математика, физика, химия, теория машин и механизмов.
Не собираясь бороться с трудностями, я встал на скользкий путь непосещения занятий и вранья. Изобретательно имитировал перед родителями видимость учёбы. Весь семестр ВУЗ исправно платил мне стипендию, так что на культурный досуг хватало. Я связался с сомнительной компашкой, пил в подъездах портвейн, хрипел Высоцкого под гитару, ввязывался в драки, возвращался домой за полночь. В часы, свободные от пацанской романтики, крутил любовь с разбитной соседкой Викой, которая была на три с половиной года меня старше. Под её чутким руководством лишился девственности.
Гром грянул в самое неподходящее время накануне Нового года. До зимней сессии я допущен не был, меня отчислили за прогулы. Разоблачение повлекло грандиозный домашний скандал в жанре античной трагедии.
Следующие три месяца я трудился на механическом заводе сперва учеником токаря, потом сдал на второй разряд. В роли пролетария также имел проблемы с дисциплиной из-за того, что утренняя смена начиналась возмутительно рано. Вдобавок, как достигший совершеннолетия, я обязан был мантулить полные восемь часов.
Наконец, к облегчению для родни, я получил повестку из горвоенокомата. Передо мной, богатырём былинным, в тот исторический момент открывались две дороги. И обе торные. Направо в ряды Советской Армии. Налево в исправительно-трудовую колонию общего или усиленного режима, в зависимости от тяжести совершённого правонарушения.
Скажи мне кто-нибудь тогда, что несколько лет спустя я буду работать в прокуратуре, я бы расценил сей прогноз как издевательство.
Как ни странно, в армии мне пришлось по душе. Несмотря на все тяготы и лишения официально положенные и неформальные в виде дедовщины и изобилия невиданных ранее нацменов.
Батька Махно в упоминавшейся мною трилогии А. Н. Толстого говорил так: «На царской каторге меня брали за руки и за ноги и бросали на каменные плиты! Так ковались народные вожди!».
Насчет вождей, конечно, перебор, но в остальном в тему.
Я никогда не был Шварценеггером или Ван Даммом. Репутация отъявленного драчуна, подкреплённая юношеским разрядом по боксу, была отчасти дутой. В нашей привилегированной спецшколе в основном учились домашние дети, которым разбитый нос казался страшным увечьем. Впрочем, в своей стае мы с пацанами бились постоянно. Именовались наши сшибки гладиаторскими боями. Не покалечили мы тогда друг дружку исключительно из-за недостатка силёнок.
В Отарской учебке на краю Джамбульской области, в пустыне (я всем говорю для авторитетности Кызылкуме, хотя на самом деле до сих пор не знаю, как она называется и пустыня ли это вообще), я с первых дней уразумел, что разряд и понты значат далеко не все. Главное характер.
В первом взводе из русских преобладали парни с Воронежа. Мне запомнились двое Курбанков и Рогов. Оба крепкие бойцы плечистые, рослые, с мужественными физиями. Лобастый и скуластый Курбанков смахивал на артиста Александра Пороховщикова в молодости (к слову, тоже отменно игравшего в кино белогвардейцев).
Сержант привел нас, духов, в солдатскую чайную, а там перерыв на обед. До сих пор помню, как, молодецки подбоченясь, Курбанков курил на крыльце вкусную воронежскую сигаретку. Весь из себя ладный и блатноватый.
Через три месяца в наряде по столовой я увидел, как Курбанков с Роговым в биндейке перед мойкой жрали объедки. Матерясь и пихаясь, в чмарных засаленных хэбэшках, по-уродски подстриженные, с красными мокрыми болячками на мордах. Похожие, но уже совершенно по-другому.