И мы этот закон уважали и блюли.
– А вот и Васек приволокся! С прошедшим тебя, Василь Петрович, – приветствовал меня Колян, наш бригадир.
Я настороженно огляделся. Никто не хихикал, никто зубы не скалил, никто пальцем в меня не тыкал. Выходит, не было никакого розыгрыша. Я вздохнул свободнее.
– Стакан примешь? – спросил Колян.
– Приму. Мог бы и не спрашивать.
– О'кей. Две штуки гони.
– Да отдам я, ты ж меня знаешь. Сначала налей.
– Как скажешь, Васек. Ты ж меня тоже знаешь, я никогда жмотом не был. На, держи.
И он протянул мне до краев наполненный граненый стакан.
– Ну, будь, – толкнул я краткую речь и осушил посудину до дна.
– Вот это по‑нашему, – одобрил Колян. – Кремень ты, Васька, душой и телом преданный нашему общему делу. Горжусь я тобой, это я тебе как бригадир заявляю.
– Да и ты мужик что надо, – разомлев, сказал я и захрумкал соленым огурчиком. На душе полегчало. Теперь‑то я был в своей тарелке, в родной, так сказать, стихии.
– Эй, Григорич! – крикнул Колян. – Сгоняй‑ка еще за парой.
– Бабки гони, – отозвался Григорич, потомственный пролетарий в шестом колене. – Без бабок не пойду.
– А без бабок тебе никто и не даст. – Колян повернулся ко мне. – Составишь компанию, а, Василь Петрович?
– Как не составить, составлю, – кивнул я.
В голове у меня уже изрядно шумело.
– Вот за что я тебя люблю, Васька, так это за твою отзывчивость. – Колян так растрогался, что даже слезу пустил. – С тебя еще пару штук, всего четыре.
Я положил на стол пятерку.
– Сдачи не надо.
Словно из‑под земли выросший Григорич тут же смахнул пятерку себе в карман. Колян добавил еще три штуки, и потомственный гонец помчался в ближайший магазин.
Вернулся он через семь минут и тут же грохнул на стол два пузыря «Московской».
– Молоток, Григорич, свое дело знаешь. Закусон взял?
– Обижаешь, начальник. – Григорич выложил на стол шмоток колбасы и полбуханки черного хлеба.
– Порядок, – одобрил бригадир. – Ну‑с, господа, вздрогнули. За нас.
Григорич между тем покромсал колбасу и вскрыл один из пузырей. Мы выпили. Потом выпили еще. И еще. Потом нас оказалось четверо, потом пятеро, потом я сбился со счета. Григорич еще несколько раз гонял за водкой. В последний раз он уже не вернулся. Но никто этого не заметил. Те, кто послабее, уползали в каптерку, а оттуда приползали свежие силы. Гудела вся бригада без исключения.
Нет, вру, одно исключение все же имелось. Саддам Хусейн, тот самый тип, которого монтировкой по чайнику ухандохали, сидел поодаль, один‑одинешенек, и в общем загуле участия не принимал. Бедняга обложился газетами и проглатывал их одну за другой со скоростью курьерского поезда. Совсем у бедолаги крыша сползла. Вот что значит от коллектива отрываться!
И тут я вспомнил про свою газету. Про ту, за третье января. И мне снова стало не по себе.
Кореша мои меж тем поочередно травили анекдоты и заразительно ржали. Порой и я вставлял что‑нибудь эдакое, и тогда ржанье возобновлялось. Один лишь Колян сидел насупившись и тоскливо глядел в пустой стакан. Он всегда был немножко философом, особенно после изрядной выпивки. Любил потолковать о бытии, о смысле жизни, о вещи‑в‑себе, о Фрейде, Ницше и Канте. Бригадир наш был человек уникальный, и мало кто мог понять его, когда он заводил речь о высших материях. Бригада его тут же начинала зевать от скуки и пялиться в потолок. Но Колян уже ничего не замечал: оседлав своего любимого конька, он несся во весь опор сквозь дремучие дебри крутых философских наворотов.