Институт репродукции человека, с белозубьем окон, напоминал научный городок. Женя не стала спрашивать пролетевшую мимо тетку в телогрейке, надетой на халат, похожую на взлохмаченную сову: «Где у вас тут морг?» Впечатление было такое, что вся эта разбухшая бухгалтерская книга, корпуса и домики, одна большая мертвецкая.
Женя потянула на себя дверь с табличкой «Патолого-анатомическое отделение». Удивляла елочка в чистенькой приемной, серебристые щупальца гирлянд, мишура на стенах; неповоротливая армада жизни продолжала свое плаванье. Умер шмумер, лишь бы здоровеньким был! Разве что Деда Мороза не хватало. И он появился, юркий, решительный, волосы, стянутые на затылке, убегающие к вискам глаза делали его похожим на молодого бультерьера.
Здравствуйте, с холодной ласковостью улыбнулся он.
К вам привезли Юргину Тамару Александровну, я ее дочь Юргина Евгения. Женя достала из сумочки, рассеянно вертела в руках паспорт От чего она умерла?
Тромбоэмболия легочной аорты.
Ее можно было спасти?
Навряд ли. Даже в условиях стационара. Что называется, мгновенная смерть, вкрадчиво пояснил он. У нее же была тяжелая стенокардия.
Свежекрашенные стены, нелепая елка, как мохнатая завеса а там в шаговой доступности, в страшных холодильниках, на прозекторских столах располосованные и наспех зашитые, с выпущенной ледяной кровью, как рыбы. Мир смерти.
Но ведь сразу, целиком, она читала в какой-то затрепанной толстой книге и у нее холодела спина, душа не отлетает, расщепляется на эфирное, физическое тело и каждое тело меркнущей, распадающейся души орет от боли, только никто этот крик не слышит. Женя посмотрела на увесистую дверь, где вершился анатомический театр, вела свою партию подвижная пила, мертвенно потрескивала кожа, зубило лихим кастетом раскраивало череп.
Как сказала Тамара, однажды побывав в санатории, «меня там улучшали».
Смерть рушит все изнутри, как бульдозер старый дом, пропитанный былым, опутанный клубком выгоревших страстей, крушит, вызволяя на свет панельные квадратики еще не обжитых сот.
Голова люто кружилась, стальная дрель вонзалась в мозг, Жене казалось, будто она приподнялась над желтым линолеумом, над глянцевым полом, словно самый продвинутый (задвинутый) йог, левитируя; к ней летели по касательной слова бультерьера в халате, а на стене, в клетке, распевала сумасшедшая канарейка.
Канарейка ее доконала.
Надо бы сделать заморозку добрался, глухо ударился в нее голос железная рельса, отделявшая живых от мертвых.
Она не запомнила, оставила ли ему деньги, и это потом гнобило ее, ведь она даже не попросила выписать справку, не определилась, что делать ей дальше, так и выскочила под свист птички в тепло зимнего дня; так Тамара выскочила из лазейки на Балчуге, рассыпалась головешкой по снегу. «Смерть с косой не досужий вымысел, вот она со скальпелем, с орудием производства, смерть мужчина, а не старуха-попрошайка». Вдруг открылся непреклонный ужас смертельного действа. «Бабушка двенадцать лет назад вязкая, непроясненная смерть, как сырая штукатурка, шлепками падающая со стены. Наверное, перед концом, в последний момент все проносится в бешеном ритме, судорожно думала Женя, и чем хуже, пакостнее была жизнь, тем порой сильнее человек за нее цепляется. Каменный панцирь мертвого тела обманчив, тихим родничком плещется в нем жизнь, душа ведь сразу не умирает, мается в отсыревшем гробу, растут волосы, ногти, растут мысли, тело продолжает чувствовать, если есть посмертные мытарства, вряд ли это самое легкое».
Ноги несли ее неизвестно куда, впереди желтело метро «Профсоюзная», стерлось чувство реальности. Если верно, где-то вычитала Женя, что Земля живое существо, похоже, и Москва живая, старый опытный зверь. Пожирающий своих детей Минотавр, недаром они с одной буквы.
Старичок Москвичок сидел на фанерном ящике, как заправский бомж драный тулупчик, папироска прилипла к сморщенным губам, фантом с цигаркой. Никто не знал толком, откуда он появился. Ведь всегда, в любое лихолетье, кто-то спасается даже с тонущего корабля, хотя пишут: погибли все. Как? Это уже другой вопрос. Во рву, при массовом расстреле, один да выживет. Вот так. А уж на поле боя не досчитаться бойца проще простого. Зато потом живут они без возраста, почти не стареют.
Куда бредешь, человек, раздвигая занавеси сумерек? Атласное белье снега, детский пушок на кустах обман все это благолепие! Острая ветка сверкнет бандитским пером, другая повиснет сломанной костью. В черной небесной дыре появится неучтенное созвездие, тринадцатый знак Змееносец; имеющий глаза да увидит, имеющий уши услышит.
2
Женя стояла под фонарем, забинтованным снегом, курила короткими, быстрыми затяжками. Студеное дуло зимы обжигало. Холодное тело Тамары, томящееся в ящике вселенского морга.
Она колебалась, она не хотела. Но потянула на себя дверцу телефона-автомата, похожего на остановившийся лифт. В запотевшее стекло нечетко увидела свое бледное асимметричное лицо с русой прядью, выбившейся из-под берета. Вошла в этот антикварный ларец, испещренный клинописью номеров, где застоявшийся воздух разлук превратился в комок спрессованного времени.
Набрала ничем не примечательные цифры: 373 номер отца. Он отозвался быстро. Аппарат стоял на полке за его дверью в коммунальном коридоре. Она теперь звонила нечасто, могла это сделать раз в полгода ничто бы уже не изменило их спекшихся отношений.
Тамара умерла, я только из морга. Я приеду.
Приезжай, без всякого выражения сказал отец.
Женя вытащила из пачки вторую сигарету. Женщина, курящая под фонарем, выставленная на общее обозрение, всегда уязвима для двусмысленных, то есть вполне определенных предложений, даже работяга, едва стоящий на ногах, окинет скотским взглядом. В желтых кольцах дыма зимние одежды как бы спадали с улиц, проявляя летнее обличье московских окраин, в пыльце и пыли, в дребезжанье трамваев, в робких соловьиных трелях тех кособоких улочек давнего, еще не разросшегося города, которые были его неотъемлемой частью, грубой солью, а может быть, и сутью. Многие из них она знала наизусть, как крепкого замеса впадающие в душу стихи, пила горячий настой разогретых солнцем дворов вприкуску с белым липовым цветом. Бахрома акаций, сердолик маргаритки, светящийся из песчаного ската за оградой заброшенного кладбища, поросшего крупным лопухом; так хочется пробраться туда, там и в жару прохладно среди поваленных замшелых памятников, в прутьях есть дыра, ей, восьмилетней, как дунуть, ничего не стоит пролезть в проем, но не пускает страх.
В детстве время течет иначе, не так, как в тюряге день за два, но упрятанное за решетку школьных уроков, оно выпускает на волю особый ресурс, уводящий от раскрашенной, плоской контурной карты к объему, сфере. Она любила зубчатые тени, переход, любила следить, как мягко переливаются времена года теплым вареньем в банки, мечтала подкараулить осенний улет птиц: на закате гомонят над стадионом, собираются в крылатый табун, а утром, когда идешь в школу с запятнанным чернилами портфелем, их и след простыл, они же не самолеты, чтоб оставлять белую дорожку в небе, проспала. И с этого дня начиналось время осени. Притиснутые друг к дружке прокопченные дома осыпал листопад, она кружила в лиственных спиралях, как в кольцах Сатурна, выведшего на парад шестьдесят уродливых карликов[1]. А под дождем, неожиданно теплым, петляла, засыпая на ходу, лягушка, неизвестно как попавшая в город.
Женя нырнула в метро, не различая ни одного лица; грохот поездов нес ее вперед слепо, безоглядно. Она вышла из нового стеклянного кубика станции, люди у метро, остановившиеся в своем движении, напоминали неказистые советские скульптуры, немые даже в обоюдном разговоре. Шла, скользила по утрамбованному снегу, прислушиваясь к звукам, которые издавало ее тело: скрип замшевых сапог, трение швов куртки о шерстяной жилет, тело выпало из грубой скорости. Хмурый отцовский дом, предназначенный на слом, стоял в самом начале проспекта.