Мотобот мягко ткнулся носом в серый бесприютный берег острова. Я сошёл на берег и направился к просторному, но ветхому деревянному дому в глубине острова. Следом за мной бесшумно бежала моя огромная собака. Я звал её "Флика", что по-шведски значит просто "девочка". Мелкая обточенная водой галька не хрустела под моими ногами. Я не был призраком, но не был и по-настоящему живым, хотя знал, что близится мгновение, когда
Я отворил ветхие гнилые двери и вошёл в дом. В лицо мне пахнуло сыростью и плесенью. Я вдохнул морозный воздух. За спиной звонко залаяла собака, и я слышал её прерывистое дыхание и цокот когтей по полу. Значит, началось. Когда я нарушал негласные, но жёсткие правила своего служения, а часто и просто так, ради профилактики, меня наказывали. Обращали меня в живого, возвращали мне возможность чувствовать, дышать. Сердце начинало биться в груди, кровь бежала по жилам, кожа становилась тёплой, лицо приобретало краски: пропадал синюшный оттенок кожи, волосы и глаза становились более яркими, я оживал, но лишь для того, чтобы ощутить могильную стужу своего мёртвого мотобота, ощутить ни с чем не сравнимое отчаяние и боль, дикую, страшную, нечеловеческую боль, которую не могут испытывать люди, но я и не был человеком
Пока не пришла боль, я стремился вдохнуть, ощутить всем своим существом свой старый дом. Дом, который я собственноручно выстроил на этом островке много-много лет назад, когда только поселился в Кельскгольме, теперь этот город русские называют Приозерск. А тогда, в тысяча девятьсот тридцать первом году мне не было никакой жизни в Кельскгольме, я ненавидел финнов и их страну, они в ответ ненавидели меня, да и всех шведов, в сущности, ведь сколько в прошлом было войн за спорные территории у Швеции с Финляндией. В Кельксгольм я наведывался не часто. Выстроив здесь, на этом необитаемом острове просторный дом, я, почитай, переселился в него, в Кякисалми (ненавижу это финское название) я поселился в феврале тысяча девятьсот тридцать седьмого года. А уже тридцать первого августа, в день Святого Улафа, после осквернения кирхи, когда я украл ребёнка у одной из местных жительниц, под вечер разразилась страшная буря, и с тех пор я обречён на вечные скитания по водам этого огромного озера, ставшего для меня гораздо хуже, чем тюрьмой.
Почувствовав приближение нового приступа отчаяния и физической муки, я не глядя схватил что-то с каминной полки и бросился из дома. Хотелось вдохнуть морозный осенний воздух, прежде чем
Боль скрутила меня на пороге собственного дома.
Такой боли я ещё не испытывал ни разу, я рухнул лицом на острые обледенелые камни и завыл, завыл в голос. Моя собака тут же подхватила, жалостливо, пронзительно и пугающе, и слитный вой, вопль боли, отчаяния и невыносимой муки огласил безмятежно спящую Ладогу, и словно в ответ на него, с Валаама загремел перезвон монастырских колоколен. Я зажал уши руками. То, что я не глядя схватил с каминной полки, я машинально сунул в карман своей моряцкой куртки. Сквозь боль, застилающую сознание, и чёрное отчаяние в голове стучала одна навязчивая мысль: "А почему я до сих пор не могу выносить звона церковных колоколов? Ведь столько лет прошло, я давно позабыл те роковые убеждения, которые толкнули меня на служение тьме. И вера, я же никогда не выступал против религии, я ненавидел только людей, или"