Все явственнее, настойчиво и даже дерзко попадался на глаза телевизор. Он стоял в углу, на его макушке белела ажурная салфетка, изза которой аппарат напоминал чьюто квадратную голову в косынке.
На четвертый день покрышкинской лежки в дверь позвонили. «Продутый живчик», охая и причитая, пошел открывать. На пороге стояла Кузьминична.
Слава богу, живой. А то ты, дед, пропал с балкона, я и заволновалась, думаю, мало ли, вдруг помер, жизнеутверждающим голосом сказала соседка.
Да я это, приболел. Продуло, похоже. Жду вот, когда отпустит, ответил Борис Михалыч. Да ты чего на пороге стоишь? Проходи, поболтаем. Правда, мне угостить тебя нечем.
Покрышкин скучал по живому общению, по наблюдению за жизнью двора, по людям. Невысокие стены с выцветшими бумажными обоями в бледно-коричневых узорах были плохими собеседниками.
Да не, извини, спешу, Кузьминична переминалась с ноги на ногу и сунула Покрышкину литровую банку с голубцами. На вот, поешь. Сегодня сготовила.
Спешит она, ты ж на пенсии, куда тебе спешить? Или смерть свою обогнать хочешь? зловеще рассмеялся Борис Михалыч, а потом вдруг понял, в чем дело. А-а-а, точно! «Сериял».
Он специально коверкал слово.
Про богатых.
Ага, «Богатые тоже плачут», ответила соседка, через пять минут начнется.
И бедные плачут, и богатые плачут, и я плачу, философски заметил Покрышкин. Ну иди.
Я завтра зайду еще, голос Кузьминичны удалялся, она жила двумя этажами выше, на четвертом.
Борис закрыл дверь. Перед глазами, нагло выпятив стеклянное брюхо, стоял телевизор.
«Да черт с тобой! плюнул Борис Михалыч. Посмотрю, кто там плачет, не зря же стоит этот динозавр, занимает место. Посмотрю и, может быть, выброшу его на помойку или продам. Хотя кому он нужен, черно-белый».