Но кто слушает внутренний голос? Она заходит в здание, которое синхронно покидает Элвис. Элвис машет рукой. Какой тревожный симптом.
В рекреации возле раздевалки ее встречает со всем радушием, будто поджидал, Ставрогин, который не из «Бесов», но сам бес.
О! вопит Ставрогин. Китайская народная демократическая республика пожаловала! Узкоглазый миллиард теряет единицы. Не пора ли вернуться на историческую родину? А то времена, знаешь ли, неспокойные
Остроумие Ставрогина не беспредельно. Это не великая китайская стена, а так пустырь праздной посредственности, обнесенный не частоколом даже, а частокольчиком: горелые спички, словесные шпильки. Маша не посылает Ставрогина ни в какие дали, ни на сколько букв, а хладнокровно не замечает и в упор не слышит. Годы аналогичных встреч превратили ее чувствительную душевную организацию в пуленепробиваемое стекло. Маша невозмутимо оставляет на крючке куртку и переобувается, пока красноречие Ставрогина не иссякает само собой. Нет ничего вечного. В том числе и хамства.
Колыбельная вороны
Маша поднимается по лестнице, в конце подъема что-то в ней ломается, какой-то трос, и лифт застревает между этажами: вторым и третьим. Она садится на узкий подоконник. Смотрит в окно.
Гурами.
За окном: тополя.
Ля. Ля.
Полосы на нотном стане. Вороны сидят чуть не на каждой ветке. Звуки, которые никто не слышит. Симфония. Не колыбельная.
Колыбельная вороны. Зачетное название для рассказа. Кто бы написал.
Достает из рюкзака блокнот твердая обложка обклеена цитатами из журналов: «вдали от суеты»; «на улице зима, темнота и ночь»; «дальнейшая судьба группы была окутана тем же плотным туманом, в каком тонул среднестатистический бристольский паб до запрета на курение». Слова закреплены полосами прозрачного скотча и думают, что теперь-то им ничего не грозит. Но все слова в мире будут однажды стерты. И даже звуки разрушения пропадут. Как в самом начале. Еще до Слов.
«Там тихо. Мне страшно».
Белый лист ничем не заполняется, только тенью, которую отбрасывает рука. Не так-то легко написать рассказ, особенно когда главное первая строчка. Может, с середины начать? Слова перебираются в голове, во рту, в пальцах они внутри полостей, но как их достать оттуда? Маша рисует букву. Иероглиф. Что заменит целый рассказ.
Звонок бьет снизу. Под дых. Кулак, нож. Открываются двери раны. Выпускают кровь. Люди, голоса, шум все смешивается. Вороны поднимаются с ветвей, все разом. Повсюду слышится карканье, судорожные хлопки крыльев.
«Лев пустынный, бог прекрасный, ждет меня в степном раю»
Вот че ты приперлась? спрашивает Лева, спускаясь с лестницы. Встает рядом, смотрит в окно, потом поворачивается и хлопает по щеке:
Отписались мы. От вас, жонщина. Под диктовочку.
Молодцы.
Пирожки не на каждой полке.
От бобра бобра не ищут.
Жжете, мадмуазель.
А ты не туши.
Маша встает с подоконника, заталкивает в рюкзак блокнот, закрывает молнию Лева перехватывает ее сзади за пояс и пытается оторвать от земли.
Ну ты дуб, рычит Лева низким басом.
Какой все-таки диковинный голос вложил Ты в сие «сущее пущество».
А ты дятел.
Общение, достойное фиксации в веках.
«Моментом» намажь.
Вот люблю я тебя, Машан, силов моих нету.
Взаимно не люблю, признается Маша без придыхания в голосе и выворачивается из хватки.
Лева гогочет, пока не получает:
Ты что-то, жидок, нехило развеселился? Свинины нажрался?
Лева, в отличие от Маши, так и не научившийся обходить угрозу лобового столкновения, интересуется:
Это в кого муха гудит?
И, естественно, получает по шее, потирая которую, предлагает:
Катилась бы ты, колбаска, по малой Спасской.
После тебя, жидок, уступает Ставрогин.
И хоть Ставрогин сам не такой уж ариец, все же он не один, а у Левы только Маша. Маша это понимает, Ставрогин это понимает, Лева не понимает ничего. Леву отец бил-бил, пока не умер. Что Леве боль? Что Леве Ставрогин?
Что делать? Думает Маша.
Эдит-ка ты, Пьеха, отсюда, предлагает она.
Лева поворачивается к ней с довольным простодушным лицом, бледный как смерть в силу наследственности, и в светлых глазах его таится напряжение. Как в грозовой туче.
И мы пойдем. Лева, пошли.
Капец, институт дружбы народов.
А ты че, гестапо?
Да вас в одну газовую камеру надо, а то нарожаете уродцев.
С тобой и без нас справились, сообщает Маша, хотя ее от одной мысли про «нарожаете» тошнит, тем более что «нарожаете» предполагается не Леве.
Ставрогина не понять, вместо того чтобы разозляться дальше, он хмыкает и спускается вниз, тем более что Алиса Гришанова вступается за убогих, как Анджелина Джоли в Камбодже.
Сережа, пора повзрослеть. Оставь детей в покое.
Это кто дети?
Лева не собирается ничего понимать, особенно своего чудесного спасения, того, что Гришанова deus ex mahina и не важно, что она ему естественно нравится, и он естественно перед ней петушится. Проблема в том, что Гришанова так смотрит на Леву, что вот-вот они оба с Машей лишатся ее милостивого покровительства и будут растерзаны настоящим львом Ставрогиным.
Пошли уже.
До Левы что-то доходит, может быть, до него доходит голос разума, а, может быть, ему просто грустно, но он как-то сникает и спускается вниз. Маша следует за ним, ожидая тычка в спину.
Ты идиот или как? спрашивает она на улице. Этот вопрос у них лидер топов.
Я еврей. Толстый. Так что нет, я не идиот, серьезно отвечает Лева, и Маша думает, что трогать его не надо. Но как его развеселить, если не трогать? Потому что грустный Лева это кадиш.
Тебя могли Мойшей назвать.
Мой дед Мойша.
Но не отец.
Маша прикусывает язык так же вовремя, как в кино приезжает полиция. Лева, однако, хмыкает и улыбается.
Понятно, что «в Россию можно только верить», но как быть с Израилем?
Дважды два не считается
В столовой Маша дует на лимонную дольку, что кружится в чае, как окурок, вообразивший себя лунным цветком. Лева с аппетитом поглощает остывшую кашу, со дна тарелки на него что-то выплывает, а он любовно вычерпывает это что-то и идет за добавкой.
Повторить, просит Лева на раздаче, как в баре.
Чего тебе повторить?
Жизнь.
Игрушки
Снег устал и перестал, потому что: смысл? Маша смотрит сквозь очистившийся воздух, как голодный кит, потерявший облако планктона. И идет. Вместо снега. Сквозь рощу. Мимо исписанной граффити стены гаражей. Спускается по плитам, брошенным в грязь, как фишки домино на сукно. Полосы черного льда, раскатанного ногами, темнеют, словно ложки дегтя.
Лева падает в самом конце пути. В Роковую гору. Поднимается с белой спиной.
Маша зевает. Странно хочется спать.
Пойдем ко мне? зовет Лева.
Мне домой надо.
Зачем?
Просто.
Готовиться к похищению драконом?
Не вижу связи.
Сидеть в башне.
Типа того.
Маша смотрит на снег, который опять пошел и падает в черную воду. Такой чистый. Безропотно тает в унылой бессмысленной теплоте течения.
Хочется к морю. Чтобы до горизонта вода. И за горизонт вода. Лилась. Прямо в космос. Как слезы с лица Земли.
Маша переходит мост. Лева переходит мост. На их стороне сложены мертвые утки и голуби. Точно игрушки в кресле. Аккуратно. Кровь. Особенно видна на голубях. Перья растрепались. А утки гладкие. Чистые. По ним не скажешь даже, что они мертвые.
Почему они мертвые? спрашивает Лева.
Маша не отвечает. И не рассматривает. Она проходит мимо, за ней тянется, как пустой поводок: мертвые утки, мертвые голуби.
Мертвые утки, мертвые голуби.
Почему они мертвые?
«Давай притворимся, что увидимся завтра»
Лева сворачивает, как всегда, у тополя, который они однажды едва не сожгли. Темным зимним вечером. На пустынной улице.
Лева принес в дар шар. Рыжий, как апельсин. И они решили отпустить его в небо. Каждый загадал по желанию. Настолько заветному, что Маша никак не может вспомнить, чего ей тогда хотелось. Зажгли свечу. Еле-еле. Ветер накидывался порывами и только и делал, что задувал пламя. Как зловредный ребенок. Но вот шар расцвел светом, и поплыл парус. Сначала над ними, потом над двором и к дереву. Чтобы оттолкнуться и покинуть Землю. Но ветер швырнул его на голые ветви, и апельсин в них запутался, как всякий плод. Шар горел и горел, а Лева кружил внизу в панике, как Пятачок в том мультике, страшно боясь, что тополь сгорит. «Ети-схвати», выражался Лева и даже бросал снежки ввысь, но не попал ни разу. Шар догорел. Будто Ева его сорвала.