Алексей Дорофеевич принужден был молчать, особливо в то время когда отец его размахается бывало руками и ловит своего сына за хохол.
Готовься в тередорщики, или подай на себя палку! были последние слова родителя Алексия Дорофеевича.
* * *
Чему смеешься ты твоё изображениеПомнит ли кто из читателей моих, когда Университетская Типография находилась еще против самого Университета на месте нынешнего Дворянского Института, откуда пред тем временем только что переехала Межевая Канцелярия в Кремль? Типографию за условленную цену отдавал тогда Университет содержателям: Ридигеру и Клаудию, которые и распоряжались ею самовластительно. Вот туда-то словолитец Колдуев свел сына своего и чрез какого-то услужливого кума, помощника Фактора, имел доступ к Ридигеру, старшему хозяину типографии. Мальчика погладили по голове, задали ему экзамсн, и он быстро прочел две статьи из письмовника Курганова: перечень человеческих знаний, и рассуждение Сенекино: не прилепляй чувств своих к предлежащим увеселениям, и проч. Кончил он чтение своё следующими словами: колико полное удовольствие не быть пьяницею!..
Алексию Дорофеевичу понравилась похвальба его дарованиям и он после чтения в нескольких строчках выставил целый фрунт горбатых, крючковатых, изгибистых букв собственного рукописания. Ридигер был в полном, нелицемерном восторге от совершенства образования его: в то время находилось у него не много подобных грамотных людей. Алексей Дорофеевич тотчас же был определён в наборщики, не соблюдая градации повышений. Отец его с радости заликовал так неумеренно, что сын стащил его домой на закорточках; нововступившему положили уже жалованья по целому рублю в месяц и по калачу в день, чтоб заохотить его к должности; но он скоро разлюбил её, всё имея в предмете благородство: то прикинется, бывало, он больным и лежит дома на полатях, раскрашивая лубочные картинки к сказкам Картауса, Еруслана и Ивана Царевича, купеческого сынка; но когда отец, проникнув мысли его, стал делать ему неласковые проводы из дому, вдруг замыслил он бежать; но куда?
Помилуйте, ведь Москва велика; есть где спрятаться, потеряться между людьми. Ощупав в кармане своём сколько-то денег, для бодрости принял он живительного зелья, которое возымело скоро свое действие в существе его: прибодрился он и пустился: то рысью, то навскачь по широкой Московской дороге.
Полудеревенский мальчик, кроме Типографии своей, знал Москву более по слуху; прежде же поступления своего в Типографию, хаживал он с ребятишками только в Петровскую рощу за ягодами и грибами. А теперь вздумал посмотреть свет и начал с Охотного ряда; это дело было зимой и в какой-то еще праздник. Боже ты мой, что увидел он там! Правда, Охотный ряд в тогдашнее время состоял большею частью из деревянных лавок, раскиданных на том же месте, на каком видим мы их и теперь, но без плана и симметрии; тогда он походил на какой-то Азиатский ярмарочный притон: балаганы, лавки, прилавки, нагруженные возы со всякими съестными продуктами; даже конные выставки для охотников: солидные, толстые торгаши, чушь движущиеся около товаров своих, и свиные туши на дыбках, мёрзлые белорыбицы с выпученными глазами, спрятанные в сани и выглядывающие робко из-под рогож, покрывающих их, как красавиц, от сглазенья, ощипанные гуси с посинелыми поджавшимися ногами, как промотавшиеся гуляки без сапог: всё это было вперемежку, всё это представлялось в раме картины общего спектакля, всё это было дико, нестройно; но для мальчика показалось дивным, великолепным зрелищем. Среди Охотного ряда, помнят еще, я думаю, старожилы, находился Монетный двор: там чеканили монету до времен Императора Павла, который, скажем мимоходом, перевёл его в Петербург, а окружное строение подарил тогдашнему обер-полицеймейстеру Павлу Никитичу Каверину.
На всё это зевал малыш так пристально, ненасытимо, до тех пор, пока бочар, ехавший на Неглинную за водою, не столкнул его с дороги оглоблей так неучтиво, что с него свалилась шапка. Молча поднял её любопытный мальчик, вздохнул и подумал: «Вот кабы я был приказным человеком, водовозный пристав не смел бы не посторониться моему благородно и кляча его не фыркнула бы на меня таким фонтаном, и её бы спугнула моя треугольная шляпа».
Он побрёл далее: Никольская не была еще тогда заселена книжниками и фарисеями, этими опекунами чужих умов; там лепились также: где лавочки, а где и часовни. У Казанского Собора сидели юродивые нищие: немые, просящие милостыни, и безногие, бегущие за богомольцами, неотступно приставая к ним за подаянием. Алексей Дорофеевич, насмотревшись на Гостиный двор, на Лобное место, на роскошный Кремль, на панораму Замоскворечья с Красного крыльца, на богатые кареты, запряженные цугом, на бархатные козлы их, раззолоченные гербы, на пудельи головы, высовывавшиеся из окон её, и на скороходов, одетых в лёгкие короткие кафтаны во всякое время года, бегущих собачьею иноходью пред каретою и вдруг прыгающих стрекозами шагов на пять вперёд, прошел на Неглинную; где теперь красуется юный Кремлевский сад, там, помнят многие, проползала карикатура рек, мутная Неглинка[13] в грязных берегах своих, заваленных всякими нечистотами; на большое пространство от берегов её расстилалась поляна, также нещадно закиданная даже трупами животных; но кто помнит, что об Масляной на этой речке строились горы с пригорками и балаганы разных позорищ[14], а катанье экипажей тянулось от Ехолова моста до Покровского? На Неглинной завязывались в то время по праздникам и кулачные бои: там разгуливал и Алексей Дорофеевич, любуясь на построение недельного городка к шумной масляной суматохе; отец никогда не брал его на это гулянье: он катался на обледенелой достке от своего колодезя к воротам, а оттуда прямо в помойную яму и баста! Но теперь, посудите сами, с каким восторгом смотрел он на аллею вечнозеленых елок, водруженных по бокам гор, на раскрашенные балаганы с надписью: комедь всякая: конная ч фокусная и другие разные позорища; на разноцветные флаги парусинных палаток, веющих так приветливо, как страусовые перья на шляпках дам; ну, словом, взор нашего дикаря захлебнулся созерцанием, и уже пред сумерками Алексей Дорофеевич очутился как-то на Моховой.
Мысль о доброй барыне, ласкавшей его на Бутырках в церкви, быстрее молнии зажглась в его воображении: «Дай пойду к ней, растянусь у ног её, как лягавая Диана, и упрошу избавить меня от наборщины; ну, какой я наборщик? думал он: Чувствую, что я люблю не слова набирать на достку, а брать. чтоб такое? взятки!» Да, он размышлял о чем-то, похожем на это, воображая, что вместо оловянных букв, серебряные монеты как-то щекотливее осязаются сгибом руки. Гений подьячества уже одушевлял его. Университет стоял пред ним. Но как в массе строений отыскать ему жилище милостивой госпожи своей? Язык доводит до Киева, уверяет русская пословица, а пословица должна быть справедлива, потому что она есть глас народа, а глас народа глас Божий, итак, язык доводит не только до Киева, но и до Сибири Алексей Дорофеевич употребил его в дело, и ему указали на парадные сени Генерала.
Кажется, чего б легче взойти в парадные сени вельможи, чистые, блестящие, устланные ковром; но дорога эта кажется скользкою не одному Алексию Дорофеевичу. Разубранный в золотые тесьмы и красные заплаты швейцар не только загородил ему путь широкою булавою своею, но еще начал гнать его с последней приступочки; впрочем Алексей Дорофеевич не совсем потерялся: он изъявил желание свое видеть Генеральшу и просил допустить его к ней. Швейцару показалась чудною его просьба.