«Плывущий ковчег» это спасительный Ноев ковчег среди бушующих волн всемирного потопа, но одновременно и Ковчег Завета, в котором хранились каменные скрижали с десятью заповедями, полученными Моисеем на горе Синай. «Восходящий ковчег» бессмертное Слово Божье, повторённое в слове поэта, которое он, обращаясь к потомкам, отправляет в «плавание» «из времени во время». Как скажет Тарковский в другом стихотворении,
из века в век(I, 243)На фоне поэтики неизречённости сакрального имени, унаследованной Тарковским от Мандельштама и так очевидно проявившейся в рассмотренных мемориальных текстах, стихи памяти Цветаевой составляют разительное исключение. Имя «Марина» названо в трёх из шести стихотворений, входящих в цветаевский цикл (не считая прямого упоминания фамилии поэта в третьем стихотворении «Друзья, правдолюбцы, хозяева»), а также в заключительном стихотворении цикла «Чистопольская тетрадь» («Зову не отзывается, крепко спит Марина»). Это можно объяснить несколькими обстоятельствами: во-первых, близкими личными отношениями двух поэтов; во-вторых, неизбывным чувством вины Тарковского перед Цветаевой, погибшей в «еловой, проклятой» Елабуге совсем недалеко от Чистополя, где проживала эвакуированная из Москвы «колония» советских писателей (в том числе Тарковский вместе с матерью и со второй семьёй) и куда просилась на жительство Цветаева, готовая быть посудомойкой при писательской столовой Здесь нелишне упомянуть о том, что именем Марина за несколько лет до знакомства с Цветаевой и в её честь Тарковский назвал свою дочь, которую он всю жизнь нежно любил.
Имя Цветаевой не входит в список поэтических «учителей» Тарковского. «Я предпочитаю Ахматову», не раз говорил он своим собеседникам особенно в последние годы жизни (II, 243). Но Цветаеву можно и должно включить в «пантеон» культурных героев Тарковского, как поэта трагической, «горящей» судьбы.
эти строки из стихотворения «Рукопись», посвящённого боготворимой Анне Ахматовой, с полным правом можно отнести к Марине Цветаевой, с которой, по слову поэта, «было тяжело. Она была слишком резка, слишком нервна» (II, 243), но чья смерть оказалась для него «слышнее всех разлук». Не став для Тарковского учителем в поэзии, Цветаева стала для него «учителем» горькой и просветляющей памяти.
(I, 203204)В заключение отметим, что среди лирических текстов Тарковского есть примеры, когда поэт задаёт целый список культурных героев, выстраивая своего рода «малый пантеон» в пределах одного лирического высказывания. В стихотворении «Поэты» это сделано в имплицитной форме, поскольку речь идёт о библейских персонажах, чьи имена в сознании Тарковского составляют осевой ряд первопоэтов и учителей веры:
(I, 194)«Косарь» это первый человек Адам (ср.: «Адам косил камыш, А я плету корзину» (I, 286)), «псалтырщик» певец-пастух Давид, а «плотничий князь» Иисус Христос, сын плотника Иосифа и Царь Иудейский. Адам у Тарковского знаковый образ поэта как такового. А «адамова тайна» таинство дарования имён в Эдемском саду в присутствии Творца, первая мистерия, совершённая человеком и ставшая его первым поэтическим актом. Пастырь овец, а впоследствии великий царь, гениальный слагатель псалмов, Давид пропел гимн во славу Божию, передав всей мировой поэзии свой «псалмический мелос». Богочеловек Иисус Христос в определённом смысле тоже Поэт: Он стал воплощением Слова, которое творило мир, и искупил своей жертвой эдемский грех первых людей. Жертва Христова, по Тарковскому это «матрица» судьбы поэта-пророка.
(П, 70)Другой, «секулярный», пример списка культурных героев стихотворение «Загадка с разгадкой». Свойство этого «списка» таково, что он, подобно волшебной сумке, полученной Персеем у нимф, может растягиваться в разных направлениях по оси культурно-исторического времени: от Пушкина, стоящего в начале списка и представленного аллюзивно по отношению к «смуглому отроку» Ахматовой с его «треуголкой» и «растрёпанным томом Парни» (ср.: «Кто, ещё прозрачный школьник, Учит Музу чепухе И торчит, как треугольник. На шатучем лопухе?» (I, 183)) и к самому себе (ср. известную фразу из письма Пушкина к Вяземскому: «Поэзия, прости Господи, должна быть глуповата»). - к похитителю «скачущего огня» Прометею, а от него через Анакреона, Державина, Хлебникова и целую когорту поэтов, воспевших кузнечика-цикаду «разгадку» шутливого, но на самом деле очень серьёзного стихотворения Тарковского, к эксплицированным путём скрытого цитирования именам Заболоцкого и Мандельштама с его «ионийским мёдом» поэзии:
ионийскою(I, 184)Украинское слово «глечик» актуализирует столь дорогой сердцу поэта малороссийский дискурс, что позволяет включить в «дополнительный» список культурных героев «старчика» Григория Сковороду. Античный же «раздел» развёрнутого в «Загадке» ономастикона опять-таки за счёт контекстуальноассоциативных притяжений может быть дополнен именами светозарного Аполлона («Муза», «храм»), шаловливого Эрота («золотой зубчатый лук») и римского поэта Овидия по сути, «номера первого» в античных поэтических «святцах» Тарковского.
Особая интертекстуальная глубина этого стихотворения позволяет говорить о заключённой в нём «потенциальной культурной парадигме», которая, как некий хорошо отлаженный механизм, расширяет «пантеон» культурных героев поэта воистину «от альфы до омеги». Отождествив себя с кузнечиком и его запечным «близнецом» сверчком, чьё имя, как известно, было «арзамасским» прозвищем начинающего поэта-лицеиста Пушкина, Тарковский автоматически включает в этот «пантеон» и своё собственное имя.
Глава вторая
«Как мимолётное виденье, опять явилась муза мне»
(Под знаком Пушкина)
В своём последнем интервью в числе любимых поэтов Тарковский назвал Тютчева, Баратынского, Ахматову, Мандельштама и Ходасевича (II, 242), не упомянув при этом имени Пушкина, темами и реминисценциями из которого его поэзия пронизана «от юности до старости»: от раннего «Петра» (1928), возникшего как результат полемики с художественно-историософской концепцией «Медного всадника», до закатных «Пушкинских эпиграфов» (19761977). Такой поворот не должен удивлять или настораживать. В ряду великих предшественников имя Пушкина вынесено Тарковским за скобки, как синоним самой поэзии, её живительного «воздуха», отсутствие которого, по слову Блока, «убивает» поэта.
Эталон гармонии и меры, «той особой уравновешенности стихотворных масс, которая сравнима с лучшими произведениями скульптуры античной древности и Возрождения. Или музыкой Баха, Гайдна, Моцарта» (II, 231), творчество Пушкина для Тарковского абсолютная точка отсчёта на шкале поэтического слова, а сам Пушкин живое воплощение мифологического культурного героя, по определению, добывающего или впервые создающего для людей основные предметы культуры, обучающего их ремёслам, искусствам и другим приёмам и навыкам физического и духовного выживания.
с вопросами такого экзистенциального напряжения обращаются, как правило, к силам высшего порядка. Тарковский же прямо адресует их Пушкину, помещая его в один ряд с Создателем в пределах одной лирической строфы:
(I, 330)Дойдя «до предела» своей Гефсиманской ночи, подобной той, в которой его великий предшественник сочинял «Стихи <> во время бессонницы», Тарковский цитирует одно из самых кризисных стихотворений Пушкина «Дар напрасный, дар случайный» в надежде на спасительный отклик поэта- учителя, пережившего такое же духовное отчаяние: «Цели нет передо мною: Сердце пусто, празден ум, И томит меня тоскою Однозвучной жизни шум».