, по какой-либо причине не захочет меня выслушать, или окажется так, что чудо не случилось, и кремовый торт не упал мне на шляпу, тогда я спокойно, если никто не помешает (а кто мне помешает, все ведь думают, что я продолжаю спать?), тогда я спокойно и уверенно, не теряя самообладания и не впадая в ярость, но наоборот, очень жизнелюбиво и с достоинством, сначала, откручу голову идее о жизнипослесмерти-вазелину-мерзкому-старичку, а после, часа за два, ну, в крайнем случае, за три, разжую основные части тела любви моей Жанны М, и уже внутри с ней (любовь – это поступки), я и предстану перед дежурным врачом и санитарами, ну а там уж бог им судья: -Бейте меня, убивайте, я в чужие дела не вмешиваюсь, хотите меня убить ? Это ваше личное дело, вам решать.
– Не нужно меня есть, я тебя слушаю, говори.
Я ведь не слышу, что вы мне говорите, я ведь, семь лет уже не слышу ни ноты, ни колокола, ни сигнала, и даже когда, я спал, даже в банке вазелина, я не единого звука не слышал, и поэтому старичок этот (сломанный будильник моей совести), старичок этот, не к ушам моим обращался, зная, что я глухой, а проповеди свои ?проснись да проснись, не спать нужно, а жить?, спускал холодной струей прямо по моему позвоночнику, так что после каждой его проповеди -проснись, проснись– (будильник без сигнала и звонка), я часа два, а то и три, а то и больше, пять шесть, семь, ходил потом, словно, с мокрыми трусами, словно я обосался, или лежал (я ведь с кровати то не вставал) лежал потом весь мокрый, а санитары и дежурный врач (без десяти минут святой человек), конечно, ничего другого про меня и не думали, как, то, что вся эта вода в моих трусах есть моча. А это она и была (моча), но только не из члена моего вытекшая, а из проповеди, этого старичка спустившаяся по позвоночнику и наполнившая мне трусы, словно садовую бочку, после дождя.
А что можно найти в садовой бочке после дождя, на самом дне этой бочке, на самой ее глубине, что можно найти, что? Июль, – и больше ничего на дне садовой бочки нет. Июль и ничего больше. Июль и ничего.
Ремарка
И на этом, сразу после слов: -июль и ничего-, – первая часть того, что все это время здесь происходило, закончилась, а вторая часть, того, что здесь будет происходить дальше, началась. Лед и бетон навсегда исчезли, им на смену пришел липкий августовский мед, конечно августовский, а не июльский, потому что, как здесь уже и было неоднократно сказано, – в июле меда нет.
– Ну и зачем ты все это делаешь, зачем ты меня развязываешь и выпускаешь на волю, для чего?
– Этого я не могу объяснить, я делаю, то, что мне нужно, и пока что это все.
– Но, то, что ты делаешь, это же риск, для твоей жизни, ты это понимаешь, или ты до конца не понимаешь, к чему все здесь, что ты сейчас делаешь, может прийти?
– Я не знаю. Делаю, то, что нужно и пока что это все.
Ремарка
Неля легла на плоскость и стала лежать неподвижно. Стала лежать. Что она стала делать? Лежать. Лежать на плоскости огромного стола, так как плоскость, на которой оба они находились, несколько минут назад превратилась в поверхность огромного стола, огромного стола, до края, которого, не добраться не кому. Краев этого стола не видно, и то, что под столом, видно, так как перед нами, лишь гигантская крышка, крышка до самого горизонта. Стол. Неля стала лежать на этом столе, как еда приготовленная на ужин, лежит на столе еда, и никого это не удивляет. Еда и должна лежать на столе, что в этом удивительного, стол для того, собственно и существует, чтобы на нем лежала еда.
Неля лежит на плоскости, приготовившись ко всему. Она лежит на плоскости так, что с первого взгляда, становится понятно, – женщина, которая лежит перед нами, готова ко всему, абсолютно ко всему, ко всему, в том смысле, что нет на свете ничего такого, к чему она не готова, – готова ко всему.