И тогда от накатившей на меня обиды, за несправедливость, и за матершину в мой адрес от этого пиздака, тогда, я перевалился через его не догнившую калитку, зашел, не стучась, в дом, застал этого говнослива посреди его кухни с пустой тарелкой в руках, видно, он собирался идти к кастрюле на плите, за супом, и схватив со стола, что первое подвернулось мне под руку, воткнул этот нож, говнососу этому прямо между губ, пробив его рот аж до самой шеи, чтобы он, сука, больше матерщиной из него не сыпал, когда не попадя, и потом еще, добил его ножкой от табурета, чтобы он уже, навсегда забыл, как обижать того, кто ему помогал, и выручал его, и выпрашивал, для его шавки, у главы нашего поселка, этот, уже поперек горла мне вставший, и проевший мне все последние нервы, никому, кроме, не дожившего до своего юбилея, покойника Николая, никому, кроме него, а теперь то уже и ему самому, не нужный, металлический трос.
Уже на второй день, после того, как я схоронил, убитого мною, Николая в его же погребе, шавка во дворе, на цепи привязанной к моему металлическому тросу, вдруг принялась подвывать, хотя я и кормил ее постоянно, хоть я и бросал ей вкусные куски в окно, но видно, эта шавка, что-то учуяла своим животным сердцем и затосковала по хозяину. А поскольку, я все это время скрывался в Колькиной избе, не подавая ни единого признака присутствия, то мне, ясное дело, вытье этой засраной шавки, здесь было совсем ни к чему, но поскольку тварь, эта неуемная все выла и выла, и на покой не собиралась, то вот и пришлось мне, подкинуть ей мясца с мелко-толченым стеклом, так что уже к вечеру она рыгала кровью у своей будки, а наследующее утро, лежала в дальнему углу двора, словно по моему заказу, чтобы не никто не увидел с улицы, лежала в глубине двора окоченев, как и положено мертвецу. А я все еще не мог принять решения уйти ли мне из Колькиного дома, и отправится в Смоленск на сбор документов, для дурдома, или еще немного пересидеть, пока тут все не устаканится, и пока не угомонится в моей голове коровье ботало, которое уже вторую неделю, все звенит и звенит, в районе моего правого уха, и дозванивает мне аж до самого моего лысого затылка..Так что, будь он проклят, этот ненавистный враг мой, подлец июль!
На пятый день моего тайного пребывания в доме у Николая-покойника, появились перед самыми окнами, за частоколом соседские ребятишки, видимо по заданию родителей их, узнать, – не болеет ли деда Коля,– а то что-то его давно не видно? И вот тут, я признаться не на шутку стал подсерать, потому что, если бы еще один, малышонок пришел бы разузнать и зашел бы, ко мне, вовнутрь Коли-покойника избы, то я бы его тогда, тихонько, раз – в мешок, придавил бы, и дело бы с концами. Скинул бы мешочек с детским тельцем в погребок к деда Коле на мертвую грудь, а сам бы, как раз успел бы до автобуса на трассу к семи вечера, и пока бы мальца хватились, пока бы орали, да плакали, я бы уже спокойно, подъезжал бы на рейсовом к самому Смоленску, но тут их, этих неуемных дьяволят было аж шесть, и все, как на зло, разного полу и возрасту, так что совладать с ними уже мне никак было бы не под силу, и нужно было срочно принимать решение: либо в погреб – к Николаю преподобному-трупарю в объятия, либо сразу огородами к трассе на рейсовый до Смоленска как раз к семи.
Что же делать?
Как раз ровно к семи, я уже вышел на трассу, и автобус тоже появился без минутного опоздания, так что уже в половине девятого, я был на месте, в Смоленске, – большой городище, а идти таким как я некуда, и спать таким как я негде. И тут уже закон города един для всех – кто сильнее тот и прав.