— Я твоих приказов исполнять не стану, — тихо, с затаенным бешенством произнес он и выпрямился во весь свой гигантский рост. — Плевал я на твои приказы!
— Монту поддержит тебя, — так же тихо сказал Мес.
Сутех молчал.
— Осириса, — прошептал он наконец, — я ненавижу.
— Знаю, — невозмутимо сказал Мес, сложив губы трубочкой.
— Дерзай, хочешь сказать? — крикнул внезапно Сутех и, прыгнув вперед, схватил Меса за ворот плаща. Лицо того оставалось невозмутимым.
— В последний раз он умер на кресте, — напомнил он, видя перед собой расширенные красные глаза и искривленный рот, обжигающий лицо горячим, как суховей, дыханием.
Сутех нехотя отпустил его.
— Это подходящая для него смерть, — проговорил он.
Мес встал, подошел к бассейну и умыл лицо и руки. Зачерпнув воды в пригоршню, прополоскал рот, выплюнув потом воду обратно в бассейн.
— Эта книга, — сказал он затем, — не для тебя. Вернее, не для тебя в твоем теперешнем положении. Ты лучше развейся делом. Ты умеешь разрушать, а больше ничего не умеешь. Вот и хорошо.
Сутех стоял на месте. Потом мелькнуло его желтое, вытянутое как струна тело — он с разбегу нырнул в бассейн. Когда голова его появилась над водой, лицо Сутеха было счастливо.
— Спасибо, Тот, — сказал он.
ХОР
Владыки истины, приношу вам самое истину: ни одному человеку не сотворил я зла, нарушив клятву.
Не сделал несчастным никого из моих близких.
Не позволял себе сквернословия и лжи в доме истины.
Не дружил со злом.
Не причинял сам зла.
Никто по моей вине не стал боязливым, калекой, больным или несчастным.
Я не делал ничего, что отвратило бы от меня богов.
Я не истязал человека.
Не морил его голодом.
Не доводил до слез.
Не убивал.
Не принуждал другого к вероломному убийству.
Не лгал.
Не расхищал имущества.
Не крал хлеба.
Не отнимал и не урезывал.
Не употреблял фальшивых весов.
Не отнимал младенца от груди его кормилицы.
Не совершал зверских поступков.
Не ловил сетями жертвенных птиц.
Не вредил разливу рек.
Не отводил течения каналов.
Не гасил огня.
Не похищал у богов жертвенных даров, которые они выбрали для себя.
Я чист. Я чист. Я чист.
* * *
Цезарь Кобленц умирал. Тело его, длинное и плоское, одетое в просторную белую рубаху, возлежало на расписном деревянном ложе, которое было устлано голубыми и зелеными покрывалами, руки безвольно покоились, вытянутые вдоль туловища, с неподвижными бессильными пальцами. Временами он медленно открывал глаза, и тогда взгляд его, устремленный уже не туда, где жизнь, встречался с взглядами тех, кто стоял рядом в молчании. Тогда они видели его глаза, спокойные и сосредоточенные на том, что было для сейчас главным.
Он шевелил серыми губами, они наклонялись, но ничего не могли услыхать. Они качали головами, отводили глаза и невольно переводили их на узкую хищную рыбу-зубатку, чье пронзенное тонким гарпуном изображение украшало изголовье постели. И взгляд их становился жестким.
Кобленц закрывал глаза и застывал недвижим. И так же застывали, будто белоснежного мрамора статуи, те, кто стоял у одра.
И первой стояла женщина. Ее лицо, красивое и властное, было повернуто к умирающему вполоборота, так что была видна тяжелая витая серьга в ухе и плавный изгиб шеи. Волосы ее венчала небольшая рубиновая диадема в виде короны. У нее был прямой тонкий нос, голубые глаза и красивый, четко очерченный рот с полными губами. Но при таком облике в фигуре ее присутствовало что-то от величественной грузности матрон, несущих на себе бремя жизни и мудрости. Ибо мудрость дается нелегко. Звали ее Модерата Редер.
Рядом с нею стоял дородный лысый мужчина. Несмотря на трагичность и тягостность минуты, лицо его не покидала широкая довольная улыбка. Его рот навсегда застыл в этой гримасе — уголки его были постоянно приподняты, и широкие губы улыбались. Его абсолютно лысая голова сияла и светилась и весь он сиял и светился желтым отсветом сытости и довольства. Он стоял, положив руки на небольшое, но объемистое брюшко, и с улыбкой смотрел в лицо умирающему. Его звали Аугусто Лента.
Чуть поодаль, в изножье кровати, одиноко и мрачно торчала высокая угловатая фигура. Человек в изножье также не отрывал своего тяжелого гнетущего взгляда от лица Кобленца. Изогнутый книзу рот был упрямо и холодно сжат, превратившись в тонкую щель, широкое, скуластое темно-красное лицо с выпирающим вперед носом, похожим на боевой «ворон» грозных триер, и острым выступающим подбородком было хмуро. Он стоял, подняв угловатые прямые плечи горбуна. Спутанная грива медных волос падала на плечи, закованные в стальную ребристую кирасу, на лоб, узкий и покатый. Звали человека Ахаз Ховен, и его присутствие явно тяготило первых двух, находящихся в комнате.
Но не Меса. Он появился здесь недавно. Сейчас он стоял поодаль, не приближаясь ни к двоим у края ложа, ни к мрачной и безмолвной фигуре в его изножье.
Кроме них и умирающего Цезаря Кобленца, в комнате никого не было. Она освещалась тремя бронзовыми светильниками и была очень мала. Стены были серы и голы, темные занавеси скрывали помещение от вездесущих солнечных лучей. Здесь было очень холодно, потому что близость смерти никогда не дает тепла. Смерть никогда не дает тепла. Странная, она всегда ясно дает осознать единое и извечное правило: будь ты хоть бог, хоть человек, но должен быть срок и должна быть та четкая граница, за которой нет и не может быть жизни, а есть только холод и неизвестность.
Герру Магнусу Месу мысль эта была понятна, как никому другому. Существование его неколебимо и связно было навек сопряжено с пониманием извечных конечных истин. И если некоторые представители людской философии называли ее «философией жизни», то он с полным правом мог бы назваться «философом смерти». Он не делал этого только потому, что больше не писал пространных трактатов и нигде не пропагандировал своих идей. Это была его философия, поэтому к самой смерти он относился легче, чем остальные.
Кобленц вновь открыл глаза. Тьма Конца уже виднелась в них. Модерата и Лента быстро наклонились к нему, ожидая, что он произнесет те последние слова, какие всегда невольно вырываются из коснеющих уст. Но Кобленц просто смотрел на них. Это не был бессмысленный, ничего не понимающий взгляд умирающего. Он просто спокойно и отрешенно смотрел на них, глядя, как склонились они к нему, ожидая.
Смерти нет. Есть только переход из одной плоскости бытия в другую. Есть только вечное обновление. Есть только взгляд из-за Порога на ничтожную суету живущих. Есть только срок.
Они выпрямились, разочарованные. А кадуцей Меса вдруг засветился, вспыхнул и потянул его куда-то, сквозь темную пленку барьера, лопнувшего, словно упругая материя, и он увидел перед собой странную и безжизненную местность. Это была не Земля и не другой мир, это был вообще Не Мир. Это был Порог, и Мес знал это. Серое вокруг постепенно темнело кпереди, а потом переходило в черное, которое разделялось надвое светлой чертой. Это черное круглилось наверху высокими арками. То были два Входа. Ему был известен лишь правый. Что за зевом левого и зачем он вообще, он никогда не знал.
Перед Входами на треножнике пифии восседал Кобленц, его брат, но не тот уже, который лежал там на смертном ложе, а другой, полный сил. Но лицо его было печально. С печалью смотрел он на Меса.
— Брат мой, — тихо произнес он.
Мес двинулся было к нему, но Кобленц поднял руку.
— Нет. Не делай этого. Я уже ухожу.
— Я пришел, — сказал Мес. — Почему ты уходишь, брат?
— Я устал.
— Мы все устали. Однако же до сих пор Буле было неизменным.
— Оно и будет неизменным. Ты войдешь в Буле, брат.
Мес покачал головой.
— Тифон рвется в Буле. И он будет там.