В первом ряду никто сесть не решился. Все смотрели на комиссара, а он тоже вглядывался в зал прищуренными глазами и подергивал шеей.
В зале было очень тихо, и стало слышно, как скрипнула комиссарская кожанка, когда он вставал. Он медленно оглядел зал.
— С пролетарской революцией я вас не поздравляю, так как знаю, каким элементом засорена школа, — начал он негромким, надтреснутым голосом и, дернув шеей, продолжал: — Я комиссар школы. Эта должность рождена пролетарской революцией. Я послан сюда своей партией большевиков. А вообще-то я моторист по аэропланам, служил в четвертом авиационном полку. Вместе со мной сюда, в школу, пришла революция. Отсюда и выводы. Ничего враждебного революции не останется в этом здании. Школа будет выпускать летчиков, преданных революции, красных летчиков. Классовым врагам мы крыльев не дадим!
Комиссар прошелся перед столом и, резко дернув головой, повторил, повысив голос:
— Классовым врагам крыльев не дадим! Все слышали? С сегодняшнего дня допуск к аэропланам и другой технике — только по моим пропускам. Занятия в классах и строевую подготовку приказываю продолжать. Ясно всем?
— Разъясните, пожалуйста, что такое классовые враги? — послышался голос из задних рядов.
Многие засмеялись.
Комиссар сердито дернул шеей, поправил на плече ремень маузера и вдруг улыбнулся.
— Тот, кто спросил, я думаю, будет летать. Разъясню вкратце. Был царь... — Комиссар большим пальцем через плечо показал на стену, где остался светлый прямоугольник от царского портрета. — Нет царя. Революция выбросила в мусорную яму истории царя и с ним монархию. Кому это нож в горло, те наши классовые враги. Была буржуазия — фабриканты, банкиры, купцы, помещики и прочие толстосумы. Революция отняла у буржуазии власть, а заодно фабрики, землю, банки. Кому это нож в горло, те наши классовые враги. Они это сами понимают, они здесь смеялись над тем, кто этого не понимает. А задал вопрос человек, который сам от революции не пострадал и хочет знать, не пострадает ли он теперь от меня. У меня есть желание побеседовать с ним по душам.
Дальше... Революция еще не все отняла у буржуазии и монархистов. У них еще осталась возможность бороться с революцией, вредить нашей пролетарской власти. Предупреждаю — дело это безнадежное и конец один — гибель от беспощадно карающей руки революции. Прошу это уяснить и сделать выводы, каждый для себя. А теперь можно разойтись.
В тот же день был вывешен приказ комиссара — всем заполнить анкеты из десяти вопросов. Самый страшный четвертый — социальное происхождение, в скобках разъяснение: «Кто ваши родители?» Анкету следовало сдать в трехдневный срок.
«Наш банкир» Кирьянов заполнять анкету не стал и в тот же день исчез. Его примеру последовали еще несколько офицеров. Дружиловский не знал, куда ему податься, и, просидев над анкетой целую ночь, на четвертый вопрос так и не ответил.
Спустя несколько дней его вызвали к комиссару. Он робко вошел в сумрачную комнатку, за единственным окном которой кружилась метель. Комиссар сидел за столом в своей неизменной кожанке и при маузере. Пригласив Дружиловского сесть на табуретку, комиссар сказал глухо:
— Разговор будет по вашей анкете, — комиссар держал анкету в руке и смотрел на него поверх листка бумаги. — Значит, родителей у вас нет? — запустив пальцы за воротник, комиссар оттянул его, точно ему было душно.
— Почему нет, есть, — ответил подпоручик, опустив голову.
— Так... — комиссар бросил анкету на стол и спросил: — Кто ваш отец?
Земля колыхнулась под Дружиловским, но он стиснул колени, и медленно поднял голову, и, будто принюхиваясь к воздуху в комиссарской комнатке, ответил:
— Служил... — и после долгой паузы добавил: — В провинции...
— Полицейским исправником?
— Исправником, — тихо повторил подпоручик, верхняя губа его задрожала, приподнялась, открыв мелкие зубы.
Комиссар встал, подошел к окну, постучал пальцами по стеклу и, не оборачиваясь, спросил:
— А вы-то, собственно, кто? Почему вы преподаете в школе пулеметное дело? Из ваших документов это понять невозможно.
— Поручили, я и преподаю, — уныло ответил он.
— А если вам поручат играть на скрипке? Вы ж и не летчик, и не навигатор. И вообще, я думаю, что вы здесь просто отсиживались от фронта. У нас этот номер не пройдет.
Он сидел ссутулясь на табуретке, сжав коленями мокрые руки, и молчал.
— Вы не собираетесь покинуть школу, как некоторые?
— Нет, — поспешно ответил Дружиловский.
— Мы можем предложить вам только... вольнонаемную должность кладовщика. Согласны? — равнодушно спросил комиссар.
— Я хочу подумать... — сказал Дружиловский и в эту минуту решил сегодня же уехать в Москву.
Дышать в вагоне было нечем. Кто-то, не выдержав, открывал дверь, и в переполненный вагон врывались белые клубы морозного воздуха, сразу становилось холодно, и тогда раздавалась яростная брань. Дверь закрывали, и снова люди задыхались, кричали, что нечем дышать, и все начиналось сначала.
А поезд, качаясь на стрелках, вздрагивая на стыках рельсов, катился и катился сквозь метельную ночь, вез в Москву взбудораженный революцией пестрый люд: военных и штатских, старых и молодых, городских господ, деревенских мужиков.
Вагон стонал во сне, разговаривал, ругался, надсадно кашлял, грохотали колеса, и металось в фонаре над дверью зыбкое пламя свечи.
Забившись на верхней полке в самый угол под потолком, Дружиловский со страхом думал о том, что ждет его в Москве. Он очень надеялся, что ему поможет Саша Ямщиков — его приятель и однокашник по 4-й московской школе прапорщиков. Саша писал ему недавно, что работает теперь метрдотелем в ресторане «Аврора», звал бросить военную каторгу и перебираться в Москву. «Здесь царит невероятный хаос, — писал он, — если не растеряться, можно иметь все и жить как у Христа за пазухой...»
— Эй там, на галерке! Слезай! — кричал кто-то снизу и дергал его за шинель. Сжавшись от страха, он сделал вид, что только проснулся, и посмотрел вниз.
— Слезай! — кричал ему широкоплечий парень в кожанке и с комиссарским маузером на ремне. — Проверка документов!
Уже светало. Сквозь замороженные окна в вагон лился густой синий свет, лица людей в нем были мертвенно-белыми.
Склонившись к фонарю, который держал проводник вагона, парень в кожанке долго рассматривал временное удостоверение Дружиловского, утверждавшее, что он является преподавателем Гатчинской авиашколы.
— Командировка? — миролюбиво спросил парень, возвращая удостоверение.
— Отпуск... — еле слышно ответил Дружиловский и закрыл рукой рот с усиками.
— Куда едем?
— В Москву, — дрожащими губами ответил он.
— Если пробудешь там более трех дней, заявись в военкомат по месту жительства.
— Слушаюсь... — вытянулся он и крепко сомкнул губы. Еще не верилось, что все сошло благополучно.
Наверх он больше не полез, сел на полу. Никто не обращал на него внимания.
На московском перроне было очень людно, шумно, и он совсем успокоился — кто тебя заметит среди плывущих над толпой мешков, узлов, чемоданов, корзинок. Тех, кто нес их на своих плечах, не было видно, и казалось, что вещи сами двигались к выходу. Все это дымилось на ходу, пахло дублеными шубами, дегтем, карболкой.
Дружиловского вынесло на снежную просторную площадь. Извозчики кричали и гикали, зазывая седоков. На трясучем, громыхающем трамвае он поехал к центру города.
Москва выглядела так же, как в первый год войны, когда он учился здесь в школе прапорщиков. Скрипя по снегу железными подрезами, проносились конные возки с важными пассажирами, по тротуарам текла оживленная толпа, улицы и трамваи заполняли спешившие на работу люди. На стенах домов, на витринах магазинов, на афишных тумбах, столбах, на трамваях и даже на памятниках — всюду были наклеены плакаты и объявления. Они призывали к пролетарской бдительности, разоблачали дурман религии, разъясняли международное положение и снова звали к беспощадной бдительности. У Страстного монастыря он сошел с трамвая и стоял, глядя на знакомую площадь. Начинался безветренный зимний день с легким морозцем и робким солнцем, золотившим белые крыши домов и макушки заиндевевших деревьев.